Ксения Гусарова – Мода и границы человеческого. Зооморфизм как топос модной образности в XIX–XXI веках (страница 33)
Подобно гравюрам XVIII века в трактатах Питера Кампера и Иоганна Каспара Лафатера, где выстраивались физиогномические ряды, восходящие от головы животного (обезьяны или лягушки) к «божественному» типу – мраморному бюсту Аполлона или Зевса, Фишер также помещает произведения скульптуры на вершину иерархии, у подножия которой находится отвратительная звероподобная модница. Эту позицию можно назвать радикализованной версией противопоставления статуи Венеры «современной девушке», о котором шла речь выше. При этом оказываемое им предпочтение связано именно с эффективным преодолением «животной» природы тела, его чувственности – «мрамор и металл холодны, их трезвая холодность гласит: ты должен смотреть только на формы, объективно, взглядом художника» (Ibid.: 68). Как и во многих других текстах середины – второй половины XIX века, в частности в американских источниках, проанализированных Шармейн Нельсон в ее книге о неоклассической скульптуре (Nelson 2007: 58–66), речь здесь идет о телесности не только объекта репрезентации, но и зрителя: Фишер противопоставляет «чистый взор скульптора» (Vischer 1879a: 9) полному вожделения взгляду мужчины-самца. «Тяжело представить себе, насколько грубым, насколько необузданно звериным должен быть половой инстинкт мужчины, у которого это не вызывает отвращения», – пишет Фишер о женских платьях, обтягивающих фигуру так туго, будто вот-вот лопнут (Vischer 1879b: 100).
Осуждаемая Фишером современная женская мода в некоторых своих проявлениях была так же ориентирована на классическую Античность, как и «высокое» искусство и эстетические труды той эпохи. Однако за исключением драпирующегося в античном вкусе шлейфа платьев попытки женщин подражать древним статуям не встречают одобрения Фишера, так как результат выходит либо непристойный, либо несовершенный с формально-эстетической точки зрения. К первому случаю относятся кожаные лосины, будто бы надеваемые великосветскими дамами под платье вместо нижних юбок, чтобы «пластически обрисовать все формы от пояса до колена» (Vischer 1879а: 8). Собственно, способность женщины «явиться в платье – голою», которая так возмущала Фишера, может вызывать прямые ассоциации с эффектом «мокрых» драпировок в скульптуре классической Античности – бесспорном для западной культуры эстетическом образце. Невозможность буквального повторения таких отношений между телом и тканью в моде XIX века Фишер объясняет изменившимися структурами чувствительности: «мы ведь уже не античные народы» (Vischer 1879b: 67), – ссылаясь на противопоставление «природы» и «духа», лежащее в основе современного восприятия действительности, в первую очередь, представлений о приличиях. В то же время неуспех женских стилизаций под античность объясняется банальной нехваткой у женщин вкуса и здравого смысла, что дает Фишеру возможность продемонстрировать превосходство своего эстетического суждения. Так, он предполагает, что современные модницы переняли спускающиеся на лоб локоны у античных бюстов или помпейских фресок и не учли, что такая прическа несовместима с актуальными фасонами шляп, и ее можно носить только с непокрытой головой. Подобно изобретающей одну модную нелепость за другой «современной девушке» из статьи Линн Линтон, фишеровские модницы практикуют «само-селекцию» в полном отрыве от требований (мужского) хорошего вкуса, и именно это предопределяет одновременную «оскорбительность» и смехотворность их стилистических усилий.
Недостижимость идеала, воплощенного в античной скульптуре и накладывавшегося на представления о «белой расе», оставляла женщинам более низкие ступени в видовой и антропометрической иерархии, которые традиционно закреплялись за неевропейскими антропологическими типами, располагавшимися у Лафатера и Кампера между животным и «белым» человеком. Подобное промежуточное положение отводилось в том числе кельтским народам: так, в Великобритании середины – второй половины XIX века на фоне борьбы за независимость Ирландии «представление, что ирландцев можно рассматривать как „недостающее звено“ между обезьянами и людьми, находило отражение и в вербальной, и визуальной сатире» (Dyer 1997: 52). Примером может служить «мистер Г. О‘Рилла» с карикатуры Джона Лича, опубликованной в «Панче» 14 декабря 1861 года: герой, чья внешность вполне соответствует его имени, изображен за письменным столом и, по-видимому, готовится, окунув перо в чернильницу, продолжить сочинение опасной тирады для газеты «Нация» (The Nation) – печатного органа общественного движения «Молодая Ирландия». Карикатура в «Панче» стала ответом на опубликованную в «Нации» заметку, где выражалась надежда на скорое начало войны между Великобританией и Соединенными Штатами Америки, так как с этим потенциальным конфликтом связывался шанс на обретение Ирландией независимости. Мистер Г. О‘Рилла представлен как «портрет автора» этого «изменнического» пасквиля.
Находящийся вне британского имперского контекста с его специфическими идеологическими установками, Фишер тем не менее разделяет антропологические представления эпохи, ставя кельтов в один ряд с животными, когда приписывает модницам «чисто кельтскую похотливость» (Vischer 1879a: 43; Vischer 1879b: 102). Однако в его текстах «кельты» – это французы86 («галлы»), и расовые представления, излагаемые Фишером, необходимо рассматривать в контексте немецко-французских отношений во второй половине XIX века – соперничества за статус ведущей континентальной державы, переросшего в 1870–1871 годах в прямой военный конфликт, который едва не повторился в середине того же десятилетия. Фишер преисполнен чувства национальной гордости, не в последнюю очередь обусловленного победой германских государств во Франко-прусской войне, но тем постыднее кажется ему «низкопоклонство» немцев перед французскими портными и модистками. Успех французов в области моды и изящных искусств Фишер объясняет «счастливым смешением» кельтских и римских черт во французском национальном характере. Переменчивая суетность моды, по его мнению, отражает свойства «кельтского темперамента», тогда как «прививка латинства» придала французской культуре нивелирующую способность: «римское господство прошлось по народам, подобно рубанку» (Vischer 1879a: 32) – и современная французская мода играет в мире такую же роль, устраняя национальное и индивидуальное своеобразие.
Противостояние человеческой индивидуальности и модных «шаблонов» – один из лейтмотивов филиппики Фишера; применительно к шляпным мастерам, будто бы навязывающим одни и те же фасоны людям совершенно разного склада, он даже пишет: «тот, кто не позволяет индивиду быть индивидом, оспаривает сущностное, основополагающее право человека, и тем самым и себя исключает из рядов человечества – является извергом, чудовищем» (Ibid.: 22). В то же время тлетворное влияние французской моды связывалось с идеей вырождения, которая в последней четверти XIX века привлекала к себе все более интенсивное внимание. «Современное» понимание87 вырождения было сформулировано французским психиатром Бенедиктом Морелем в его «Трактате о формах физического, интеллектуального и морального вырождения человеческого рода и о причинах, вызывающих эти болезненные проявления» уже в 1857 году, но всплеск популярности подобных идей во Франции пришелся на период после Франко-прусской войны.
Позорное поражение французов само по себе могло интерпретироваться в свете только что переведенного на французский первого тома «Происхождения человека» Ч. Дарвина, где речь шла о соперничестве человеческих «рас» и причинах вымирания некоторых из них88; масла в огонь подлили результаты медицинского освидетельствования призывников во вновь сформированную национальную армию Третьей республики: более трети (109 000 из 325 000) молодых людей были признаны негодными для воинской службы (Brauer 2015a: xviii–xix, xxxviii). Рождаемость во Франции падала, при этом в геометрической прогрессии росло количество пациентов психиатрических клиник (Gordon 2009: 5, 15). К концу столетия итальянские, испанские и латиноамериканские интеллектуалы прониклись сходными идеями, заговорив об упадке «латинской расы» (Laorden 2014; Vázquez 2015). Вырождающимся потомкам римлян противопоставлялась витальная «германская раса», но и ее торжество не было окончательным и гарантированным в общей атмосфере декаданса. В распространении французской моды с ее «непристойностями» Фишер видит наглядный образ «отравы», или «заразы» (Vergiftung), которая «исподволь разъедает жизненные соки [немецкой] нации»89 (Vischer 1879b: 90).
Более полувека спустя похожая риторика будет использоваться в нацистской Германии, с тем важным отличием, что французская мода к этому моменту переосмысляется как «еврейская» или, по крайней мере, «юдифицированная» (Guenther 2004: 98). Ирене Гюнтер отмечает, что подобные оценки встречаются еще до начала 1920‑х годов и получают особое распространение в это десятилетие. У Фишера антисемитские выпады совершенно отсутствуют: развратная «дикость» французской моды, напрямую ассоциируемая с вырождением, исчерпывающе объясняется ее «кельтскими» корнями. Однако примерно в то же время, когда Фишер не жалел выражений для обличения французских модных излишеств, сами французы начали говорить о засилье евреев в моде. К концу столетия бежавшие от погромов в Российской империи портные, модистки и вышивальщицы составили ощутимую конкуренцию французским представителям этих профессий. Антиеврейскими настроениями в данной отрасли объясняется существенный вклад работников текстильной и модной индустрии в сбор средств для вдовы Юбера Анри, сфальсифицировавшего доказательства по делу Дрейфуса (Noiriel 2019). Подписка была организована в 1898 году, после самоубийства «замученного евреями» Анри, антисемитской газетой La Libre Parole. Основатель и редактор этого издания, Эдуард Дрюмон, в одночасье прославился на всю страну в 1886 году своей скандальной книгой «Еврейская Франция». Мода отнюдь не является центральной темой этого пасквиля: ей отводится всего два десятка страниц из шестисотстраничного второго (!) тома, – однако с точки зрения интересующего меня «анималистического» дискурса эти пассажи весьма примечательны.