идет, когда ее увидит:
неужто небо так обидит,
что человека человек,
как смерть свою, возненавидит?
Но, и невидимое глазу,
зло безобразней, чем проказа.
Ведь лучший человек несчастных посещает,
руками нежными их язвы очищает
и служит им, как золоту скупец:
они нажива для святых сердец.
Он их позор в себя вмещает,
как океан — пустой челнок,
качает
и перемещает
и делает, что просит Бог…
Но злому, злому кто поможет,
когда он жизнь чужую гложет,
как пес — украденную кость?
зачем он звезды понимает?
они на части разнимают.
Другим отрадна эта гроздь.
А он в себя забит, как гвоздь.
Кто этакие гвозди вынимает?
Кто принесет ему лекарства
и у постели посидит?
Кто зависти или коварства
врач небрезгливый?
Разве стыд.
И карлик это понимает.
Он оттолкнул свои созвездья,
он требует себе возмездья
(содеянное нами зло
с таким же тайным наслажденьем,
с каким когда-то проросло,
питается самосожженьем):
— Я есть,
но пусть я буду создан
как то, чего на свете нет,
и ты мученья чистый свет
прочтешь по мне, как я по звездам! —
И вырывался он из мрака
к другим и новым небесам
из тьмы, рычащей, как собака,
и эта тьма была — он сам.
Любовь, охотница сердец,
натягивает лук.
Как часто мне казалось,
что мир — короткий звук:
похожий на мешок худой,
набитый огненной крупой,
и на прицельный круг…
Сквозь изгородь из роз просовывая руку,
прекраснейший рассказ воспитывает муку,
которой слаще нет: огромный альмандин
по листьям катится, один и не один.
Что более всего наш разум восхищает?
Что обещает то, что разум запрещает:
душа себя бежит, она нашла пример
в тебе, из веси в весь бегущий Агасфер…
Скрываясь от своей единственной отрады,
от крови на шипах таинственной ограды,
не сласти я хочу: мой ум ее бежит,
другого требуя, как этот Вечный жид…
Но есть у нас рассказ, где мука роковая
шумит-волнуется, как липа вековая.