Кристина Стед – Человек, который любил детей (страница 2)
А в другой раз, как теперь, она сидела и скользила взглядом по комнате, переводя его с пыльной лепнины на рваные занавески, с гвоздя под оконным переплетом, оставшегося с минувшего Рождества, на ободранную клеенку у двери, протершуюся от маленьких ног, которые тысячи раз наступали на нее. И в лице ее не читалось беспокойства. Каждый столь хорошо знакомый предмет она рассматривала с интересом, почти с любовью, словно раздумывала, как бы все починить, привести в порядок, когда усталость пройдет, а чай и отдых вдохнут в нее новые силы.
Хенни никогда не жила в квартире. Она была женщина старомодная, придерживалась старомодных идеалов. Здесь она была в своей стихии. Хенни принадлежала этому дому, а этот дом принадлежал ей. Она была одновременно его пленницей и хозяйкой. С этим домом она была связана узами брака. Въелась в каждую его половицу, в каждый камень. Каждая складка на шторах содержала в себе определенный смысл (возможно, они были присборены так, а не иначе, специально, – чтобы спрятать заштопанную дыру или грязное пятно). Каждая комната служила сосудом откровения, изливавшимся порой лихорадочными ночами в тайных лабораториях ее решений, где бурлили воспаленные раковые опухоли обид, лепрозные язвы разочарований, нарывы недовольства, гангрена зароков – «никогда больше», горячка развода, повторяющаяся каждые пять дней, и все множащиеся болячки, гнойники и струпья, из-за которых плоть супружества укутывают в плотный покров и, как монашку, изолируют от внешнего мира (а вовсе не из страха, что кто-то позавидует ее неземным радостям).
Чашка с чаем дымилась в руках Хенни, на его поверхности по краям пузырилась коварная пена, которую никак было не собрать, и вместе с паром, рассеивающим иллюзии, перед глазами проносились тысячи ураганов, что сотрясали ее обособленное бытие. Она не смеялась над фразой «буря в чашке чая». Несколько резких жестоких слов о растраченных пяти центах для женщины имеют столь же большое значение, как и дебаты об ассигнованиях на военные нужды в Конгрессе: все десять лет гражданской войны бушевали в дымных речах конгрессменов, когда те осатанело визжали друг на друга; все змеи ненависти разом шипели, выплевывая яд. Стены камер исписаны стишками узников, так и стены дома, где Хенни отбывала свое пожизненное заключение, покрывали надписи, невидимые, но выпуклые, подобно плетеным узорам на ткани. Здесь она сидела и раскладывала пасьянс. Солнце светило на карты и на зелено-красные квадраты линолеума. В отсутствие Сэма, если Хенни вдруг овладевала неуемность, она брала двойную колоду карт, тасовала их с шумом, напоминающим отдаленную автоматную очередь, беспокойно хмурилась, снова тасовала и затем нетерпеливо раскладывала карты по четыре штуки. Все дети наблюдали, подсказывали, куда класть ту или иную карту, пока она добродушно не говорила: «Идите посмотрите, что в сумке!» Она и Луизу учила раскладывать пасьянс, предупредив, чтобы девочка не трогала карты, если отец дома.
Сэм пытался передать детям все свои знания и ворчал, что
Какой же унылый, безотрадный мир взрослых представал взорам детей, когда они путешествовали с Хенни! И какой высоконравственный благородный мир окружал их отца! Но для Хенни существовал некий особый чудесный мир, и дети, когда ходили куда-то с матерью, тоже видели и рыбьи глаза, и крокодильи улыбки, и всклокоченные волосы, напоминавшие березовый веник, и гнусных людишек, ползающих, как гусеницы, и детей, вертлявых, как угри. Видели все то, что видела она. Правда, Хенни предпочитала гулять одна: посещала барахолки, спрашивала молодого человека в библиотеке, что он посоветует почитать, пила чай в каком-нибудь захудалом ресторане, рассматривала витрины, бесцельно бродила по улицам, задаваясь вопросом, на какой из них, на той или этой, ей, «дряхлой карге», суждено сгинуть с лица земли. Потом она ехала домой, сидя в трамвае с какой-нибудь «фабричной девчонкой, которая внешне была что бутон лилии, но смердела, как тухлая капуста», и кокетничала со всеми мужчинами напропалую, даже с каким-нибудь грубым грязным вонючим работягой, протискивавшимся мимо нее, или похотливым громилой, норовившим заплатить за ее проезд.
Луи сидела на конце скамьи и, рисуя в воображении эти картины, силилась представить, как бы она сама пережила позор, если бы какой-нибудь похотливый громила вызвался оплатить ее проезд. Она восхищалась Хенни, проявлявшей недюжинную силу духа в скандальных ситуациях, и, слушая мачеху, лишний раз убеждалась в том, что низменный мир полон оскорбительных ужасов. Однако не одной Хенни приходилось отбиваться от оскорбительных мерзостей низменного мира. Такова была участь всех женщин. Взять хотя бы миссис Уилсон, каждый понедельник приходившую к ним стирать белье. Миссис Уилсон, «рослая, крепкая, как вол», терпела оскорбления от грубиянов-работяг с потными подмышками, бросавших на нее похотливые взгляды. Миссис Уилсон приходилось давать отповедь забывшимся бакалейщикам и ставить на место тощих полуголодных девиц, которых из-за палки не видно. Именно миссис Уилсон стала свидетельницей непристойного поведения Шарлотты Болтон (дочери адвоката, жившей в чудесном бунгало на противоположной стороне улицы): «миледи стояла подбоченившись, вертела задницей и, болтая с мужчиной, хохотала, как самая обычная уличная девка», а этот мужчина был «черный, как шляпа с изнанки, и с такой же черной кровью как пить дать». Луи, Эви и услужливые малыши, тягавшие ворохи грязной одежды по понедельникам и пыхтевшие под тяжестью стопок выглаженного белья по вторникам, на долгие часы умолкали, созерцая этот мир трагической феерии, в котором жили все их взрослые друзья. Сэм, их отец, бесконечно потчевал детей рассказами о друзьях и врагах, но в большинстве своем зачастую это все были порядочные граждане, женатые на порядочных женщинах, воспитывавшие хороших детей (хоть и невежественных). Никогда Сэм не встречал никого из вселенной Хенни – людей гротескных, зловонных, шумных, грубых, необразованных и лицемерных, возмутительных, безнравственных и лживых, финансово неблагополучных и физически безобразных, людей сомнительного происхождения, которые всегда идут по кривой дорожке и плохо кончают.
Порой, излив душу сестре, тете Хасси, или даже Бонни (хотя всех Поллитов она презирала), или своей близкой подруге мисс Спиринг, Хенни уходила, и наступала тишина, но через некоторое время по комнатам прислушивающегося дома начинали порхать ноты, округлые, как голуби, что кружат над крышами домов в сонные послеобеденные часы, – мелодии Шопена или Брамса, извлекаемые медлительными твердыми пальцами Хенни. Сэм, бывало, вел себя нечестиво, но лишь в шутку. Хенни же в свою нечестивость вкладывала всю душу, добиваясь в этом своеобразной красоты: она не просила пощады, не умоляла о сострадании и сама никого не щадила в этом порочном мире. Рассказывая детям истории о мерзостях, доступных их разумению, она вовсе не стремилась их развратить – просто таково было ее восприятие окружающего. Как отец может дурачить детей, возмущалась она, подобной ложью и чепухой?