Кристиан Гарсен – Монгольский след (страница 27)
Так вот он думал себе и думал, а потом передумал и решил начать день заново.
«Нет, тут пока что никого из них. Я один и я жду».
Я приподнялся и сел на постели. Сразу же, как это часто со мной бывает, вспомнился волк Барюк, прыгающий на меня и рвущий мое тело на части, потом — маленькая хижина, которую я воздвиг рядом с жилищем Сюргюндю, на дне пропасти, к которой меня привели четыре кобылицы — дочери Сюргюндю, затем я подумал еще об одной хижине — той, где, на краю дремучего леса, живет Пагмаджав, меня туда привели четыре другие кобылицы, тоже дочери Сюргюндю, видевшие, как волк разгрызает мои суставы, я снова подумал о всех тех навыках, которыми обе шаманки поделились со мной, — Пагмаджав при этом ворчала и ни разу не улыбнулась, разве что когда спала, Сюргюндю же внешне выглядела даже более суровой — с ее-то костяными руками, костяными ногами и костяным лицом, однако говорила она со мной довольно мягко, под конец даже нежно, хотя в целом находиться в ее домишке за изгородью из костей и черепов — причем, сама эта избушка иногда привставала на огромных куриных лапах, чтобы прогуляться по окрестностям, заросшим высокими травами, — было все же страшновато, и когда я воскресил все это в своей памяти — заметил, что дыхание Бауаа стало звучать по-другому, и почувствовал его взгляд на себе. Я повернул голову и увидел, что он, укутавшись в одеяло, с озабоченным видом разглядывает меня. Тихим голосом он произнес:
— Ты много разговаривал этой ночью, большой брат.
Никогда он так еще меня не называл. Я вопросительно приподнял подбородок.
— С чего это ты назвал меня «большим братом», Бауаа?
— Потому что ты меня пугаешь. Этой ночью ты говорил о множестве странных вещей.
— Больше никто этого не слышал?
— Думаю, никто. Родители храпели.
— И о чем же я говорил, Бауаа?
— Сначала о Пагмаджав-Толстухе, которая поехала в город и все никак не вернется. Ты повторял ее имя и еще одно, его раньше упоминала Пагмаджав — кажется, Сюргюндю. Это кто?
Я отрицательно качнул головой.
— А когда ты говорил о Пагмаджав, — продолжил Бауаа, — из твоего рта я слышал и ее собственный голос. И этим голосом ты сказал — или это она сказала твоим ртом — что теперь ты займешь ее место среди нас. А потом ты вернул голос себе, но принялся говорить на языке, которого я не понимаю. Тогда-то я и напугался, очень. А после того ты стал говорить нормально, хотя и при этом произносил имена, которых я не знаю. Вот поэтому я и назвал тебя «большим братом». А куда девалась Пагмаджав?
Никогда еще Бауаа не говорил со мной таким тоном и не задавал столько вопросов сразу.
— С ней случилось то, что она же сама и предсказывала, Бауаа, — ответил я тихо, — и над чем мы с тобой насмехались, — особенно, я. Она стала королевой обратной стороны света. Но скажи мне, о чем я еще говорил?
— О какой-то хижине из тростника, в которой ты живешь на дне какой-то пропасти, упоминал и свою раскладушку в избушке Пагмаджав на краю непроходимого леса, говорил о пустыне и о пещере, в глубине которой кто-то сидит, а еще о влагалище яка дяди Омсума.
Пока Бауаа пересказывал все это, я встал и налил воды в кастрюлю, чтобы приготовить чай. Бауаа оставался лежать, кутаясь в одеяло, из-под которого высовывалось лишь его идеально круглое личико, внимательно изучающее меня. Я тут же рассмеялся.
— О влагалище яка дяди Омсума? Да ладно тебе, ты же прекрасно знаешь, что это бык.
— Я-то, конечно, знаю, но ты сам так сказал. А вообще, мне показалось, ты говорил все это кому-то невидимому, но слушающему тебя. Ты очень напугал меня, большой брат.
На некоторое время установилась тишина, нарушаемая лишь топотом коз снаружи и бульканьем воды, вскипевшей на печке.
— Шамлаян, — позвал Бауаа.
— Что?
Он немного поколебался.
— Это… правда?
— Ты о чем, Бауаа? Договаривай.
— Это правда, что ты заменишь Пагмаджав?
Чэнь Ванлинь 2
Автомобиль дрожал, раскачивался, иногда подпрыгивал на ходу, и Чэнь-Костлявый, склонившись над маленьким блокнотом с синей обложкой, упражнялся в фехтовании шариковой ручкой, время от времени поднимая нос, чтобы взглянуть на проплывающий за стеклом монотонный пейзаж в зеленых тонах.
«Нет, — поправил он себя, — чтобы взглянуть сквозь монотонный пейзаж в зеленых тонах».
«Нет: чтобы взглянуть
Короткие остановки, которые Дохбаар делал иногда среди юрт знакомых кочевников, чтобы разузнать новости о чьем-нибудь племяннике, уехавшем в город, о кобыле, которая ожеребилась в прошлом месяце или о расхворавшейся бабушке и чтобы передать им городские лакомства, табак, кассеты с американской музыкой, консервные и кухонные ножи, открывалки для бутылок, конфеты, водку и всякие другие припасы, которые ему заказали при случае привезти, когда он наведывался в эти края в предыдущий раз, лишь слегка отвлекали внимание Чэня. Человек он был вежливый и поэтому тоже заходил вместе со всеми и юрту, перешагивая порог правой ногой, как того требует местный обычай, и ни в коем случае не топчась на нем: это, как ему подсказали, означало бы намерение подчинить или даже погубить хозяина юрты, имеете с остальными усаживался на одну из кроватей или на табурет, молча выслушивал фразы, которыми обменивались члены семьи, Дохбаар и Самбуу, причем этот последний даже не удосуживался переводить их французу, а ведь тот мог бы, в свою очередь, пересказать их ему, и так же, как остальные, принимал правой рукой, тоже следуя обычаю, протянутую ему пиалу с кобыльим молоком и, пригубив, передавал ее соседу, угощался, зачерпывая пальцами — опять же, правой руки, — кусочками сушеного творога, слегка прогорклого на вкус, и урюмом[59] — пенками овечьего молока. Впрочем, нужно сказать, всё это было для него не слишком интересно. По большому счету, его мысли были прикованы к толстой шаманке, которую ему пока что случалось видеть только спящей, к мальчишке, прозванному Сопляком, и к сочинению коротких, но связанных между собой историй, в которых фигурировали оба этих персонажа. Героями тех историй иногда выступали также француз и оба монгола, а еще Сюэчэнь и он сам, в них вплетались отрывки некоторых его снов, а будучи как-никак сочинителем, он приплетал к ним и сны, которых сам не видел, вставлял случаи из жизни, которые сам не пережил, добавлял россказни, которые никто ему не рассказывал, и многие из них не имели никакого отношения к пухлой монголке, сопливому мальчишке, французу и к нему самому. В данный момент, например, все его мысли были о том, как состыковать историю Пагмаджав, начатую им еще в Пекине, с приключениями хладнокровной красотки Нююрикки Эмберн, служащей в американской полиции, рослой блондинки финского происхождения, не интересующейся мужчинами, которая со своим подручным Рагнвальдом Холлингсвортом, светловолосым гигантом, чьи прадеды по материнской линии эмигрировали из Швеции в конце XIX века, отправилась в штат Юту на поиски Эзры Бембо — отшельника, уже десять с лишним лет жившего где-то в пещере среди пустынных гор. Этот Эзра Бембо время от времени навещал Мизру Самджак — молодую, но умную не по годам одинокую женщину, владелицу придорожного кафе на краю пустыни, неподалеку от шахтерского поселка Стейнкру. Случилось так, что Эзра запропал на несколько месяцев кряду, и Мизра забеспокоилась о его судьбе, а поскольку она даже не представляла, где именно находится его пещера, и не надеялась сама найти ее, то обратилась за помощью в федеральную полицию. В Пекине и потом за те немногие дни, что Ванлинь провел на Байкале, он успел написать первую часть этой истории: основное внимание там уделялось причинам отшельничества Эзры Бембо, пересказывать которые тут было бы не совсем кстати. Теперь же он занимался набросками второй части, начинавшейся с прибытия к Мизре пары рослых блондинистых полицейских с нордическими корнями в родословной. Верзила Рагнвальд был влюблен в красавицу Нююрикки, однако, хотя он и не отличался сообразительностью, по профессиональной привычке держался осторожно и всячески скрывал снедавшую его страсть к холодной блондинке, своей начальнице. Которая, в свою очередь, ни малейшим образом не показывала свой живой интерес к миниатюрной Мизре Самджак, чьи гибкие бедра и тревожный взгляд напомнили ей ее первую любовь — Мину Донахью. Но Мизра выглядела более несчастной, чем Мина: ее словно глодало изнутри беспокойство, она курила сигарету за сигаретой, хлестала кофе литрами, не забывая и про бурбон, и в первый же вечер по прибытии детективов позволила себе разоткровенничаться, виной чему были не только пары спиртного, но и необходимость хотя бы немного выплеснуть из себя опостылевшее чувство одиночества, с которым она жила вот уже многие годы, за исключением тех дней, когда, дважды в неделю, в ее кафе заезжали поужинать шахтеры или когда, гораздо реже, заходил за припасами Эзра. В простых, иногда грубоватых словах она поделилась воспоминаниями о соединявшей их животной нежности, за которой, вне всякого сомнения, крылась неловкая, безыскусная любовь: им вполне хватало недолгих свиданий, чтобы душа неделями, до следующей встречи, оставалась согретой. Хрупкая и печальная, Мизра рассказывала не спеша, хрипловатым голосом, надолго умолкая между фразами. Рагнвальд и Нююрикки были оба очень тронуты — так глубоко, что решили отказаться от своих тайных планов попытаться соблазнить: он — высокую сыщицу, которая даже не подозревала, что волнует своего помощника-увальня как женщина, она — маленькую хозяйку кафе, еще менее способную вообразить, что на нее запала эта высокая блондинка — насколько красивая, настолько же и суровая. Тем временем на окрестности опустилась светлая ночь, луна посеребрила похожие на гребешки волн отроги гор в глубине пустыни. Тишина стояла оглушающая. Мир казался более обширным, печальным и таинственным, чем выглядит обычно. Около полуночи все, выпив по последней, разошлись спать: Мизра — в свою комнату, Нююрикки — на раскладушке, установленной по такому случаю на кухне, а Рагнвальд — в машине, где у него был припасен спальный мешок на гусином пуху. Договорились поутру отправиться в пустыню на поиски Эзры.