реклама
Бургер менюБургер меню

Кристиан Беркель – Моя дорогая Ада (страница 11)

18

За окном зажглись фонари. Замигали их желтые огни. Разве нам не пора домой? Разве нас не ждет с нетерпением мой отец? Я беспокойно прокралась в коридор. И замерла как вкопанная – мать плакала. Я уже несколько дней чувствовала грядущие перемены, они то накатывали, то отступали. Ее лицо обретало бледно-желтый оттенок свечного воска. И хотя она продолжала набирать вес, в такие моменты она казалась обессиленной, словно вот-вот рухнет. Она плакала. Скорее, хороший знак. Когда дела шли совсем плохо, она лишь пялилась в одну точку. И напоминала пустой трамвай, который стоял и ждал, пока из него выйдут все призраки.

– Если лошадь мертва, всадник спешивается.

Однажды вечером она сказала эту фразу моему отцу, а потом они молча ушли с кухни. Они не знали, что я еще не сплю. Не видели моих широко раскрытых в темноте глаз.

Я должна была узнать, почему она плачет. И я прокралась вдоль стены к кухонной двери.

– Думаю… – Она глубоко вздохнула. – Думаю…

Ей было тяжело говорить, я почувствовала, я знала. У меня за спиной зазвучал вальс, возвещая о начале следующей передачи, нам пора было срочно уезжать, отец наверняка уже мечется по кухне, словно рассерженный человечек из рекламы сигарет HB. На улице пошел снег, первые хлопья колыхались на ветру и, умирая, бились в окно гостиной.

– Думаю, мне нужно уехать. Думаю, я хочу в Париж, – услышала я голос матери. – Купить в турагентстве билет на поезд, пойти домой, придумать историю – скорее для Ады, чем для Отто, – и продолжать плакать от радости, от тоски. Когда разрывается сердце, я знаю: все правильно, Мопп. Как и тогда, выйти на Лионском вокзале. Лола с шофером меня не встретят, но это неважно, главное – Париж, хоть ненадолго, и я вернусь, лишь глотну немного воздуха, переведу дыхание. Почему мне нельзя? А вдруг я встречу Ханнеса, случайно, как тогда в «Дё маго»? Господи, – она тихо рассмеялась. – Как сейчас, помню тех немецких солдат и двух молодых француженок, к которым они неуклюже подбивали клинья, обмениваясь непристойностями с помощью азбуки Морзе. И вдруг рядом сел он. Появился из ниоткуда, темные волосы элегантно зачесаны назад с помощью помады, легкий аромат цитрусовых, блестящие белые зубы – он был невероятно хорош, как американская кинозвезда. Как Кэри Грант. Потом он шепотом переводил мне перестукивания солдат. Сразу начал говорить со мной по-немецки. Не услышав от меня ни слова, ни секунды не сомневался в моем происхождении. – Она снова рассмеялась. – Его длинные руки, тонкие пальцы, первое прикосновение. Мы вышли на улицу и уставились на небо. Луна над нами. Несколько дней, несколько ночей, а потом он исчез, и на пороге возник Отто. Точно как в Лейпциге.

Мать долго молчала, потом прокашлялась.

– Безумие.

– Что? – уточнила Мопп.

– Всякий раз, когда исчезал Ханнес, появлялся Отто. Словно из ниоткуда. Будто они договаривались. В Лейпциге я его едва узнала. Призрак на вокзале. Отощал до костей. Два дня, и ему пришлось вернуться на фронт. А я забеременела.

– Да, – сказала Мопп.

– Порой, когда во мне пробуждаются эти воспоминания, я боюсь стать похожей на мать. Я не знаю, что делать, Мопп.

Стало так тихо, что я услышала их дыхание. Из гостиной доносилась драматичная музыка.

– В мыслях я бегаю по улицам с Ханнесом, как тогда, рука об руку. Я виделась с ним снова вскоре после нашего возвращения из Аргентины. Через два дня после того, как нашла Отто в телефонной книге, помнишь?

– Еще бы.

– Отто и Ханнес, как в Париже и Лейпциге. Сначала один, потом другой.

Сердце колотилось так громко, что я прижала руку к груди, опасаясь, что оно меня выдаст.

– Думаю, я надеялась, что Ада почувствует правду. Что ребенок сможет принять решение за меня. Мне хотелось наконец обрести покой. Хотелось дом. А теперь я убегаю. Как мать. Я такая же неугомонная, как она. Знаешь, что она тогда написала, когда я была почти ребенком? Время от времени над этим миром появляется метеор, который указывает путь другим. Значение имеют только эти метеоры, и ничто другое.

Они помолчали.

– Я не метеор, Мопп. Я не боролась с диктатурой Франко, как она, меня не приговаривали к смерти за убеждения, я не ждала пять лет в тюремной камере казни. За мной охотились, запирали – тогда, в Гюрсе, – и лишь случайность спасла меня от газовых камер Освенцима.

– Но ее помиловали, она выжила, как и ты.

– Да, прямо как я, только стала при этом героем. – Ее голос прозвучал холодно и горько. – Анархистка, которая не боялась смерти.

Снова стало тихо. Только работал телевизор, мой тайный сообщник.

– А я? Лишь по счастливой случайности вырвалась из лап смерти. Выжила, пока миллионы людей задыхались в газовых камерах. И даже если бы все сложилось иначе… Я бы умерла просто из-за убеждений нацистов, а не в борьбе за собственные идеалы. Мне этого даже в голову не приходило. Когда я сидела с другими женщинами за колючей проволокой в Гюрсе, я просто хотела выбраться. Выжить, и больше ничего.

– Ты хочешь чувствовать себя виноватой? Сала, это абсурд.

Я не понимала ни слова. Скрипнул стул, словно Мопп придвинулась ближе.

– Я постоянно думаю о Ханнесе. Ничего не могу поделать. Я плохая мать и плохая жена.

– Сала, это пройдет.

– Plaisir d’amour ne dure qu’un instant[8]

Они принялись тихо напевать песню.

– Chagrin d’amour dure toute la vie[9]

Мать рассмеялась. Что-то зашуршало. Теперь они обнимались?

– Ты права. Это пройдет. Просто он был частью меня. А теперь обе части живут в разных местах. В разных временах. Больше ничего общего. Впрочем, кто знает.

– Париж? – спросила Мопп.

– А почему нет? Да, почему нет? Есть много причин остаться: Ада, Отто. Отказ от бегства – тоже важная причина. Нужно нести ответственность. Это правильные ответы, но они звучат фальшиво. Все фальшиво. Куда бы я ни пошла… Ничего не выйдет.

– Может, не сегодня… – сказала Мопп.

Перед глазами все поплыло, я задыхалась, пытаясь побороть подступающие слезы. Почему Мопп не испугалась? Не рассердилась? Разве то, что собирается сделать мать, не ужасно? Она хотела бросить мужчину, которого наконец нашла, хотела бросить меня. Она оказалась ничем не лучше своей матери. Такой же холодной и злой. Неужели она настолько нас ненавидела? Сначала я хотела закричать. Но не смогла. Я незаметно вошла в дверь.

– Нам пора домой.

Мать подняла взгляд. Побелев как мел, вытерла со щеки слезу. Мопп сидела напротив. Она не смеялась и не плакала. Была спокойна и ясна, как зеркало. Лицо матери оживилось, цвет медленно вернулся – словно поезд, снова набирающий скорость. Она подняла голову и тряхнула темными волосами.

– Мне нужно в парикмахерскую.

Голоса

Я до сих пор иногда их слышу, во сне или наяву. Непонятые тогда слова: газовая камера, Освенцим, Гюрс. Они остались незнакомыми, хоть их и подкрепили заезженными объяснениями. А мне не хватало не объяснений, а чувств. Мое тогдашнее подслушивание кажется теперь таким же беспомощным, как отслеживание разговора на совершенно незнакомом языке. Я вижу маленькую десятилетнюю девочку, которая пыталась плыть против течения, словно лосось, стремилась вернуться к источнику, но не знала, что там можно искать или найти.

На следующее утро меня разбудил шепот родителей. Я притворилась спящей.

– Я должна уехать, я больше не могу.

– Сала, это пройдет. Подумай о ребенке.

– Не могу.

Я прислушалась к звукам. Шум воды, грохот посуды. Родители молча накрывали стол к завтраку. Конечно же, не глядя друг на друга, это я уже знала. Они любили друг друга, я это чувствовала, но иногда казались такими чужими, словно приехали из далеких стран. Скоро мать явится меня будить. Придется идти в ванную. Мыться, одеваться, ехать на автобусе в школу.

– Отто, прошу.

– Как ты это себе представляешь?

– Мопп могла бы немного пожить у нас.

– Мопп?

– Она обо всем позаботится, вот увидишь.

Они снова замолчали. Тишина подползала все ближе. Я боялась даже дышать.

– Надолго?

Ответа нет. Почему она не ответила? Что означает это молчание?

– Что тебе понадобилось в Аргентине? Я не понимаю, Сала. Мы пытаемся здесь что-то построить. Почему ты убегаешь?

– Только… Один раз. Эта страна. Люди. Я так по всему скучаю. Хочу увидеть еще раз. Последний раз. Прошу.

– Надолго?

– Может, на несколько недель… Не знаю, Отто. Правда, не знаю.

Несколько недель? А может, больше? Может, месяцев? А я? Разве я не скучаю по Аргентине? Если она меня любит, как всегда говорила, то почему хочет уехать? Почему оставляет меня одну с отцом?

– Мне не хватает здесь воздуха. Я задыхаюсь, Отто. Разве ты не понимаешь? Прошу.

– Нет. Не понимаю. Я уже ничего не понимаю. Задыхаешься? Думаешь, я здесь не задыхаюсь? Думаешь, меня не тошнит, когда я вижу в клинике старых нацистов? Шеллинга и его подельников, расширявших шрамы на лице конскими волосами?

Все замерло.

– Хорошо, – сказал он.