Кристи Бромберг – Разрушенные (страница 68)
— Нет, нет, нет, — шепчу я ему, пытаясь сказать, что это не имеет значения. Важно то, что он смотрит в лицо своим страхам. — Все в порядке. — Я снова сжимаю наши руки.
— Мне так жаль, Рай… я просто… я даже не могу сейчас нормально мыслить. — Он отрывает от меня глаза и стыдливо их отводит, а другой рукой вытирает слезы со щек. — Знаешь… — он качает головой, глядя на темный трек перед нами, — …забавно, что это место, куда я прихожу, чтобы забыть все, сегодня пришло мне в голову первым, куда я отправился, чтобы примириться со всем этим.
Следую за его взглядом и смотрю на трассу, оценивая грандиозность всего — трассы и его действий. Мы сидим молча, и меня поражает важность его слов. Он пытается посмотреть правде в глаза, двигаться дальше, начать исцеляться. И я никогда так им не гордилась.
— Пару месяцев назад я спросил отца, знает ли он, что
Быть его опорой, пока он рассыпается на части.
Падает первая слеза, я протягиваю руку и кладу ладонь ему на щеку, простое прикосновение, которое так много говорит о том, что я думаю, что чувствую, что знаю о том, что ему от меня нужно. Наклоняюсь, его челюсть сжимается под моей ладонью, глаза встречаются с моими, и он нежно целует меня в губы.
— Я так горжусь тобой. — Шепчу ему эти слова. Не спрашиваю о том, что он обнаружил или кто она. Сосредотачиваюсь на нем, на настоящем, потому что знаю, его разум отчаянно пытается примириться с прошлым, в то же время пытаясь понять будущее. Поэтому я фокусируюсь на «здесь» и «сейчас», надеясь, что он поймет, что я буду рядом на каждом шаге его пути, если он мне позволит.
Мы сидим вот так, тишина подкрепляет утешение моих прикосновений и понимание, стоящее за моим поцелуем. И на этот раз тишина успокаивает, принимая его измученную душу.
Он сглатывает комок, стоящий в горле, и быстро моргает, будто тоже пытается все понять, и все же у него в руках гораздо больше кусочков головоломки, чем у меня, поэтому я сижу и терпеливо жду продолжения. Он прерывает наш зрительный контакт и откидывается на спинку стула.
— Моя мама мертва, — произносит он без всяких эмоций, и хотя они выплывают в ночь, я чувствую, как они его душат. Смотрю на него, разглядывая его профиль, освещенный луной на фоне ночного неба, и решаю ничего не говорить, позволить ему самому вести этот разговор.
Не находя себе места, он вскакивает со стула, подходит к концу прохода и останавливается, его фигура окружена ореолом света.
— Она не изменилась. Думаю, я и не должен был ожидать, что обнаружу что-то другое, — говорит он так тихо, но я все же слышу каждую интонацию в его голосе, каждую паузу. Он поворачивается ко мне лицом, делает несколько шагов и останавливается.
— Я… я… у меня в голове сейчас такой бардак, что я просто… — он проводит руками по лицу и волосам, прежде чем издать самоуничижительный смех, от которого у меня мурашки бегут по спине. — У меня даже нет никаких положительных воспоминаний о ней. Ни одного. Восемь лет моей гребаной жизни, а я не помню ничего, что заставило бы меня улыбнуться.
Знаю, он борется, и я так отчаянно хочу преодолеть расстояние между нами и прикоснуться к нему, обнять, утешить, но знаю, он должен это сделать. Должен избавиться от яда, разъедающего его душу.
— Моя мама была наркоманкой и шлюхой. Жила с мечом в руке и от меча же погибла… — злость и боль в его голосе так сильны и неприкрыты, что я не могу сдержать слез, наворачивающихся на глаза, и дрожащего дыхания. — Ага, — говорит он, и смех снова срывается с его губ. — Наркоманкой. Но она не отличалась разборчивостью. Была готова на все, лишь бы получить кайф, потому что это было важно. Чертовски важнее, чем ее маленький мальчик, сидящий в углу и до смерти перепуганный. Он распрямляет плечи и откашливается, словно пытаясь подавить эмоции. — Поэтому я просто не понимаю… — его голос стихает, и я пытаюсь понять, что он говорит, но не могу.
— Не понимаешь что, Колтон?
— Не понимаю, почему меня так чертовски волнует, что она мертва! — кричит он, его голос эхом разносится по пустому стадиону. — Почему напрягает? Почему я из-за этого чертовски расстроен? Почему я чувствую что-то еще, кроме облегчения? — его голос снова срывается, слова отскакивают от асфальта.
Мой желудок сжимается от того, что ему больно, потому что я ничего не могу с этим поделать. Не могу исправить или решить, поэтому я утешаю.
— Она была твоей мамой, Колтон. Это нормально расстраиваться, потому что в глубине души я уверена, по-своему она любила тебя…
— Любила меня? — кричит он, пугая меня внезапным переходом от сбивающего его с толку горя к безграничной ярости. — Любила меня? — снова кричит он, направляясь ко мне и с каждым словом ударяя себя в грудь, прежде чем пройти пять футов и остановиться. — Хочешь знать, что для нее значила любовь? Любовь — это обменять своего шестилетнего сына на гребаные наркотики, Райли! Любовь — это позволять своему сутенеру-наркоторговцу насиловать ее сына,
Он съеживается от этих слов, его тело так напряжено, что боюсь, его следующие слова снимут напряжение, освободив мальчика, но сломают мужчину, находящегося внутри. Смотрю на него, мое сердце разрывается, вера в людей блекнет, представляя ужас, который пережило его маленькое тело, и я заставляю себя подавить физическое отвращение, которое вызывают его слова, потому что боюсь, что он подумает, что это из-за него, а не из-за монстров, которые над ним надругались.
Слышу, как он пытается отдышаться, вижу, как он физически восстает против собственных слов, с усилием сглатывая. Когда он снова начинает говорить, его голос звучит более сдержанно, но от пугающе тихого тона у меня холодок бежит по коже.
— Любовь — это переломить пополам руку своему маленькому мальчику, потому что он укусил человека, который так жестко его насиловал, и который теперь не отдаст ей ее очередную гребаную дозу. Любовь — это говорить своему сыну, что он хочет этого, заслуживает этого, что никто никогда не полюбит его, если узнает. О, и чтобы завершить сделку, говорит своему сыну, что супергерои, которых он зовет во время изнасилования — погибели — да, они никогда не придут, чтобы его спасти. Никогда! — кричит он в ночь, слезы текут у нас по щекам, его плечи вздрагивают от облегчения, что он освободился от груза, который нес более двадцати пяти лет.
— Так что если это любовь… — он снова мрачно смеется, — … тогда да, первые восемь гребаных лет моей жизни, меня любили так, что ты не поверишь. — Он подходит ко мне, и даже в темноте я чувствую гнев, отчаяние, печаль, переполняющие его. Он смотрит вниз, и я вижу, как слезы, падающие с его лица, темнеют на белом бетоне. Он снова качает головой, и когда поднимает взгляд, смирение в его глазах, граничащий с ним стыд, опустошают меня. — Поэтому я и задаюсь вопросом, почему меня смущает, что я могу чувствовать что-то, кроме ненависти, зная, что она мертва? Вот поэтому, Райли, — говорит он так тихо, что я напрягаю слух.
Не знаю, что сказать. Не знаю, что сделать, потому что каждая частичка меня просто разбилась и разлетелась вокруг на мелкие осколки. На своей работе я все это слышала, но услышать подобное от взрослого мужчины, сломленного, потерянного, одинокого, обремененного грузом стыда на протяжении всей жизни, мужчины, которому я отдала бы свое сердце и душу, если бы знала, что это заберет боль и воспоминания, оставляет меня в полной растерянности.
И в ту долю секунды, когда я думаю обо всем этом, Колтон понимает, что он только что сказал. Адреналин от его признания спадает. Его плечи начинают трястись, ноги подкашиваются, и он падает на скамью позади себя. В тот миг, когда я добираюсь до него, он всхлипывает, уткнувшись в свои руки. Сердце разрывается, душа очищается рыданиями, сотрясающими все его тело, и слова «О Боже мой!» снова и снова срываются с его губ.
Обнимаю его, чувствуя себя совершенно беспомощной, но не желая отпускать, никогда и ни за что.