Крапивин Владислав – Дагги-тиц (страница 2)
Тот даже не щелкал, а выговаривал: „Дагги-тиц… дагги-тиц…“ Каждое „дагги-тиц“ совпадало с одним качанием маятника туда-обратно. Слово было непонятное, но… хорошее такое, будто ходики говорили его вопреки всему скучному и вредному, что было на свете.
Недаром в те вечера стали снова появляться под потолком Сим и Желька…
Давно еще, когда был второклассником, Инки натянул над постелью, под самым потолком, леску. К ней он подвешивал на скользких петельках пластмассовые самолетики. Если самолетик тянули за нитку, тот скользил по леске от окна до двери – словно появлялся из далеких краев и летел в другие далекие края…
Потом игра надоела (а самолетики рассыпались), но леска осталась. И вот однажды, когда в окно гусевской квартиры на втором этаже светил осенний фонарь, Инки подумал, что на леске могут появиться канатоходцы.
И они появились.
Это были мальчик и девочка ростом с шариковую ручку. В красных цирковых костюмах – вроде колготок и узких футболок. На мальчике, кроме того, были пышные, как у старинного пажа, шортики, а на девочке похожая на раскрытый зонтик юбочка. А еще – белые кружевные воротники, закрывающие плечи. Волосы у них были длинные, светлые, легкие, иногда они разлетались от быстрых движений.
Эти малютки-канатоходцы казались очень похожими друг на друга (скорее всего, близнецы). Если бы не различия в костюмах, Инки бы и не смог отличить их друг от дружки. Но это сперва. А скоро Инки уже понимал, что они разные по характерам. Сим вел себя смелее девочки и относился к ней со снисходительной терпеливостью. А Желька – она ласковая, чуть-чуть капризная и пугливая (но пугалась она не риска на канате, а всяких мелочей: пролетит у плеча искорка-звезда, а Желька смешно ойкает и приседает).
Почти каждый вечер Сим и Желька (эти имена придумались у Инки легко и сразу) появлялись из набрякших в углу сумерек и устраивали представление. Даже если за окном не горел фонарь, крохотные артисты были хорошо видны – словно светились сами. Они ловко бегали по тугой леске, прыгали друг через друга, кувыркались, танцевали, ухватившись за руки, словно под ними была не капроновая струна, а площадка. Взлетали друг дружке на плечи и раскидывали руки, будто ласточкины крылья…
Инки смотрел на них, не замечая времени. Ему нравились даже не столько цирковые номера ловких артистов, сколько другое –
Они были добрые. Вон как старались, чтобы Инки поменьше грустил. Столько сил тратили ради него одного!..
Хотя не всегда только ради него. Порой Инки забывал, что он в своей постели, и видел, будто капроновая леска протянута сквозь межзвездное пространство. Сим с Желькой танцевали и акробатничали и там. Но теперь упражнения крохотных канатоходцев приобретали особый – очень важный и строгий смысл. Сложный и продуманный ритм движений передавался Вселенной: звездам, галактикам – всему, что называется мирозданием. Он, этот ритм, делал порядок мирового пространства более прочным и в то же время более живым, понятным для жителей всех планет… Впрочем, Инки не мог бы объяснить это словами. Но он чувствовал:
Он, Инки, нравился Симу и Жельке, это не вызывало сомнений. Жаль только, что он не мог оказаться совсем рядом с ними, на леске. Там был хотя и близкий, но все же иной мир…
Потом Сим и Желька перестали появляться. Может, потому, что отправились на гастроли в иные области мирового простора. А может, потому, что вернулась из очередной поездки Инкина мать. Она приехала не одна, а с высоким лысоватым дядей по имени Дмитрий Дмитриевич („можешь звать меня дядей Митей, я теперь буду жить с вами“). Совместная жизнь оказалась недолгой. „Сволочи они, нынешние мужики“, – утомленно высказывалась мать. Это Марьяне. А Инки говорила: „Кешенька, не будь таким, когда скоро вырастешь…“ При этом крепко целовала его в щеку или подбородок мокрыми губами. Инки сперва каменел, потом изворачивался и шел в совмещенный санузел оттирать с лица помаду.
Имя Кешенька он не терпел. Скоро вырастать не собирался (понимал уже, что это не дает никаких преимуществ, одни лишние хлопоты). О том, что „мужики – они сволочи“, он слышал неоднократно. Но были, наверно, и другие, хорошие. Недаром то и дело мать срывалась в очередную поездку (иногда в командировку от какой-нибудь работы, иногда в непонятно какой по счету отпуск), в надежде, что улыбнется же когда-нибудь счастье.
– Да не за счастьем она ездит, а просто у нее такая цыганская натура… – говорила Марьяна, снова занявши место в двухкомнатной квартирке Гусевых. Не Инки говорила, конечно, а Вику или какой-нибудь заглянувшей в гости подружке. Но Инки это слышал.
В матери и правда было немало цыганского – темные глаза и волосы, большие круглые серьги, яркие юбки и кофты. Хитроватая плавность разговоров и порывистость, с которой она иногда принималась обнимать-целовать Инки (он старался терпеть, но выдерживал не всегда). Материнская „цыганистость“ в чем-то сказалась и на Инки: темный, растрепанный, худой. Любящий бродить в незнакомых местах и с непонятной целью. Только цыгане бродят табором, а он – в одиночку.
А еще – неулыбчивый. Может быть, это досталось от отца? Но какой он был, отец, Инки не ведал. И мать не могла ничего толком сказать, хотя ничего и не скрывала. „Кешенька, так получилось. В Ялте. Совершенно случайная встреча. Я была такая глупая… Даже фамилию его не знаю, а звали Сережей. Говорил, что поедем вместе к нему в Рязань, а уехал один… Все они такие…“
Вот и оказалось, что все наследство Инки по мужской линии – одно только отчество. В метрике написано: „Иннокентий Сергеевич“. Ну и ладно. Инки знал, что от папаш толку никакого. У пацанов из его класса отцы были один похлеще другого: водка да ремень. После родительских собраний мальчишки боялись идти домой, а потом, перед уроками физкультуры, стеснялись раздеваться… Инки-то не боялся: дома его сроду никто не трогал пальцем. В школе, на улице бывало всякое, но это другое дело…
Ну вот, мать, очередной раз исцеловав „Кешеньку“, отправлялась в новую поездку, а Инки оставался с Марьяной. И со своей свободой. Школу он прогуливал не так уж часто, но ходить туда не любил: ни радостей, ни приятелей там не было… Пришла весна, однако была она сырая и пасмурная, тоже радости никакой. Радость возникла, когда нашлись и заговорили на стене ходики.
„Дагги-тиц… Дагги-тиц…“ Это веселое слово позвало из дальних краев Сима и Жельку. Они опять стали появляться у Инки, хотя и не так часто, как прежде.
А потом появилась муха. Но это случилось уже в конце лета…
Как его звали…
В тот августовский день после затяжных дождей вернулось прочное тепло. Инки снова влез в летнюю одежку – потрепанную, зато легкую – и целый день гулял по окраинам, искал улицу Строительный Вал. Не нашел, конечно, однако не очень огорчился, потому что все равно вокруг было лето, была зелень и горячее солнце. Оно снова, как в конце мая, крепко нажарило Инкину кожу. Поздно вечером он лежал поверх толстого ненужного одеяла и отдавал солнечный жар окружающему пространству. Ждал, не появятся ли Сим и Желька. Канатоходцев не было, но вдруг села на леску муха.
Инки хорошо видел ее. За окнами было еще светло, а кроме того, из прихожей светила сквозь приоткрытую дверь лампочка – Марьяна всегда забывала выключать ее. Муха в этом свете прошлась взад-вперед по леске (которая даже не вздрогнула) и притихла.
Откуда она появилась? Ясно, что не из форточки – та была открыта, но затянута марлей от комаров. Влетела с улицы через подъезд и лестничную клетку? Но ведь дверь квартиры заперта и щелок в ней нет…
Муха посидела и снова прошлась туда-обратно. Она занималась тем же, что Сим и Желька, „канатоходством“, поэтому Инки ощутил к ней что-то вроде симпатии.
Муха была маленькая, серая, словно крохотный кусочек сумерек, таившихся в дальнем углу. Почти незаметная. Лишь когда попадала под лампочный свет, на крылышке ее загоралась микроскопическая искорка. Мигнет и пропадет. Муха еще раз прогулялась по леске, потом снялась и долетела до ходиков. Села на маятник. Инки напрягся, ожидая, что ходики собьют ход. Ничего, однако, не случилось. Как и раньше: „Дагги-тиц…“
„Ладно, тогда качайся“, – мысленно сказал Инки. Со снисходительной усмешкой. Он лежал навзничь, согнутые колени смотрели в потолок, а локти в стороны. Потому что ладони прятались под затылком. Это была любимая Инкина поза. А раз любимая, значит, и настроение не самое плохое. С этим не самым плохим настроением Инки и смотрел на маятник и муху.
Она была ничуть не противная. Не в пример тяжелым помойным мухам, которые иногда залетали в дом, отвратительно зудели в воздухе и со шмяканьем ударялись о стекла. Скромная такая мушка…
Она покачалась под часами несколько минут, потом сделала бесшумный круг и вернулась на маятник. „Нравится, значит“, – сказал ей (опять же мысленно) Инки. И представил себя на месте мухи. Будто он – невесомый, как лоскуток серого воздуха, – пристроился на краю громадного диска, который ходит в пространстве среди звезд. „Дагги-тиц, дагги-тиц…“