реклама
Бургер менюБургер меню

Корней Чуковский – Мастерство Некрасова (страница 27)

18px
И Музе я сказал: «Гляди! Сестра твоя родная!» (I, 50)

Ни одно из этих стихотворений, продолжавших традиции Гоголя, не могло появиться тогда в «Современнике». Некрасов скрывал их до лучших времен, и, например, восьмистишие, процитированное мною сейчас, вошло в собрание его сочинений лишь через семьдесят лет после того, как было написано им. Вообще, если судить по тогдашним журналам и книгам, можно было подумать, что, говоря словами Герцена об этой эпохе, «все парализовано», что страшный террор «сломал все ростки, заставил склониться все головы»[103] и что Николаю I вместе со сворой его шпионов, цензоров и жандармов вполне удалось задушить всякие оппозиционные настроения в стране.

Но можно ли судить о подлинных настроениях народа по препарированным цензурой журналам и книгам?

Если от этих заведомо недостоверных литературных свидетельств мы обратимся к свидетельствам реальной действительности, нам представится совершенно иное.

Мы увидим, что, как бы рьяно ни изгоняла цензура из журналов и книг все, в чем ей чудилось малейшее проявление протеста, революционная энергия масс неуклонно продолжала расти, независимо от тех драконовых мер, которые парализовали печать.

«Вокруг была уже не старая, декабристская Россия, — пишет о той эпохе современный историк (М. В. Нечкина). — Когда Белинскому было три года, в России насчитывалось 3371 фабрика, а через несколько лет после его смерти... уже 9994. В 1804 г. в России 27,5 процента рабочих были вольнонаемными, а к половине XIX века их было уже свыше 80 процентов... Судьба многих сыновей перестала повторять судьбу отцов: разрывался круг патриархальной сословной замкнутости, происходили глубокие подспудные перемещения, сын не хотел пахать то же самое поле, которое пахали на барина под крепостным бичом его отцы, деды и прадеды. Немало крестьянских сыновей, не желая повторять в своей биографии отцовскую и дедовскую жизнь, законно или незаконно, с паспортом или без паспорта стремились в город на заработки. Возрастало число вольнонаемных людей, пробивавшихся к новой жизни через щели трещавшего крепостнического здания... Разночинцы вступали в историю. Они численно возрастали, множились, вызванные к жизни развитием капиталистических форм хозяйства, разлагавших феодально-крепостной строй старой сословной России».[104]

Недовольство в народе с каждым годом росло.

«Русский народ дышит тяжелее, чем прежде, — писал Герцен в 1851 году, — глядит печальней; несправедливость крепостничества и грабеж чиновников становятся для него все невыносимей... Значительно увеличилось число дел против поджигателей, участились убийства помещиков, крестьянские бунты... Недовольство русского народа, о котором мы говорим, не способен уловить поверхностный взгляд... Мало кто знает, что делается под тем саваном, которым правительство прикрывает трупы, кровавые пятна, экзекуции, лицемерно и надменно заявляя, что под этим саваном нет ни трупов, ни крови. Что знаем мы о поджигателях из Симбирска, о резне помещиков, устроенной крестьянами одновременно в ряде имений?.. Что знаем мы о казанских, вятских, тамбовских восстаниях, когда власти прибегли к пушкам?»[105]

При таких социальных потрясениях и сдвигах гоголевское направление, как бы его ни вытравляли полицейские власти из книг и журналов, не только не захирело, но, напротив, разрослось до необычайных размеров — разрослось, повторяю, не в литературе, но в жизни. «Николай, — справедливо говорит тот же Герцен, — в последние годы своего царствования достиг того, что заставил замолчать всю Россию, но он не мог заставить ее говорить так, как ему хотелось».[106] «В 1849 году, — вспоминал Герцен впоследствии, — гнет был внешний; там, куда не досягало ни ухо жандарма, ни рука квартального, там было чисто».[107]

Гоголевское направление, изгоняемое из книг и журналов, властно привлекало к себе тысячи и тысячи новых приверженцев, для которых в нем заключался революционный призыв к борьбе за раскрепощение России.

Каковы были эти приверженцы, которых, вопреки своим субъективным намерениям, Гоголь вербовал для революции в ту пору общей немоты и приниженности, мы можем ясно представить себе по целому ряду мемуарно-исторических данных.

Если бы понадобилось привести какой-нибудь житейский, бытовой, внелитературный пример такого революционизирующего влияния Гоголя именно в тот наиболее тяжелый период реакции, мы могли бы сослаться на одного из его современников, о котором лишь недавно дошли до нас очень точные и подробные сведения.

К литературе этот человек не имел никакого касательства, если, впрочем, не считать мемуаров, которые он написал уже в старости. Ничем не выделяясь из массы других бедняков-разночинцев, он кажется нам очень типичным для всего этого слоя людей, и его отношения к Гоголю приобретают для нас высокую ценность именно в силу своей типичности.

Звали его Лободовский. Был он петербургским студентом, и уже через несколько лет затерялся в провинциальной глуши — незаметный человек, неудачник. В то время такие бедняки-разночинцы были в столице не редкость, особенно на Петербургской стороне и Васильевском острове.

Его восторженные мнения о Гоголе, высказанные в 1848—1849 годах, дошли до нас лишь потому, что один из его университетских товарищей вел в эти годы дневник, куда постоянно записывал свои разговоры с ним.

Разговоры эти чаще всего сводились к прославлению Гоголя, ибо Лободовский, как и многие разночинцы его поколения, принадлежал к числу самых страстных поклонников Гоголя, «опьяненных» Гоголем (по выражению Стасова).

«Он в очаровании от Гоголя, — записал его товарищ в дневнике, — ставит его наравне с Шекспиром».

В товарище Лободовский ценил такое же «очарование от Гоголя».

«Счастливы вы, — говорил он товарищу, — что не уважали [никого], кроме Гоголя и Лермонтова...»

И вот чрезвычайно характерно, что именно он, этот пылкий поклонник Гоголя, судя по записи в дневнике ого друга, так же пылко любил революцию, жаждал ее и мечтал о близком участии в ней. 3 августа 1848 года, то есть вскоре после смерти Белинского и за несколько месяцев да ареста участников кружка Петрашевского, в самый разгар правительственного террора, товарищ Лободовского записал в дневнике:

«Он (то есть Лободовский. — К. Ч.) сильно говорил о том, как бы можно поднять у нас революцию, и не шутя думает об этом: «Элементы, говорит, есть, ведь (крестьяне. — К. Ч.) подымаются целыми селами и потом не выдают друг друга, так что приходится наказывать по жребию; только единства нет»... Мысль [участвовать] в восстании для предводительства у него уже давно».

В ответ на это товарищ его сказал, что, конечно, крестьяне готовы восстать, как восстали они во времена Пугачева, но едва ли они продержатся долго под натиском правительственных войск, о чем свидетельствует та же пугачевщина.

Лободовский ответил, что это его не смущает, так как в боях с правительственными войсками пугачевцы не раз одерживали победы над ними, и что, значит, крестьянское восстание ближайшего будущего может и не потерпеть поражения.

Таковы были настроения типичного передового студента сороковых годов, принадлежавшего к тому поколению молодых разночинцев, которое непосредственно следовало за поколением Белинского. Культ Гоголя был в его сознании органически связан с жаждой революционной борьбы и с верой в ее близкую победу.

Такие высказывания рядовых, внелитературных, безвестных людей особенно ценны для нас как свидетельство массовости подобных идей; если бы этих Лободовских не существовало тогда, на кого мог бы опереться Белинский в своей борьбе за гоголевское направление в искусстве?

Если бы эти люди не чуяли роста оппозиционных настроений крестьянства, гоголевская школа писателей никогда не могла бы завоевать таких прочных позиций в читательской массе сороковых, пятидесятых и шестидесятых годов.

Голос Лободовского был голосом великого множества таких же безымянных рядовых почитателей Гоголя, которые тоже видели в нем вдохновителя предстоявшей им революционной борьбы, каково бы ни было его субъективное отношение к ней.

Мнения Лободовского, типичные для разночинной передовой молодежи той переломной эпохи, предшествовавшей шестидесятым годам, были высказаны не на страницах журналов, а с глазу на глаз, в дружеской интимной беседе, и, повторяю, мы никогда не узнали бы их, если бы его ближайшим университетским товарищем не был двадцатилетний студент Николай Чернышевский, воспроизводивший их в своих дневниках.[108]

Дневники опубликованы лишь в советское время — через восемьдесят лет после их написания. Из них-то мы и узнали о том, что думал и говорил Лободовский в 1848 и 1849 годах.

Чернышевский вполне разделял ого восторг перед Гоголем. Главной темой их тогдашних бесед были «Мертвые души», книга, которую они оба считали величайшим достижением мирового искусства. Судя по дневникам Чернышевского, из писателей, формировавших его идеи и чувства, Гоголю — вне всякого сравнения с кем бы то ни было — принадлежало самое первое место.

Порою к имени Гоголя он присоединял имя Лермонтова.

«Гоголь и Лермонтов, — писал он, — кажутся недосягаемыми, великими, за которых я готов отдать жизнь и честь».

«...Они наши спасители, эти писатели, как Лермонтов и Гоголь...»[109]