реклама
Бургер менюБургер меню

Корней Чуковский – Мастерство Некрасова (страница 15)

18px

«Мы не думали, чтобы сии предметы могли составлять прелесть поэзии и чтобы картина горшков и кастрюль... была так приманчива», — то есть говорил то самое, что говорили, опираясь на мнимого Пушкина, хулители Некрасова в сороковых и пятидесятых годах.

Этот критик был, так сказать, прототипом всех тех эстетов дворянского лагеря, которые лет двадцать спустя поносили Некрасова за такие же грехи против «высокой» поэзии и неизменно в пример ему ставили Пушкина.

Когда в 1845 году в «Петербургском сборнике» появилась некрасовская «Колыбельная песня», один из бывших приятелей Пушкина, «прекраснодушный» и «высокодумный» Плетнев, почему-то считавший себя блюстителем пушкинских традиций в изящной словесности, пришел в ужас от этого сборника и главным образом от стихотворения Некрасова и выразил свое негодование так:

«Мы желали бы знать, для кого все это печатается. Неужели есть жалкие читатели, которым понравится собрание столь грязных исчадий праздности? Это последняя ступень, до которой могла упасть в литературе шутка, если только не преступление назвать шуткой то, чего нельзя назвать публично собственным именем».[46]

Между тем, крича о кощунственном отношении Некрасова к «высокой» поэзии, Плетнев позабыл, что лет за пятнадцать до этого Пушкин не менее страстно, чем Некрасов, восставал против «высоких» поэтических штампов и возмущал закоренелых эстетов демонстративной прозаичностью речи.

Вспомним, например, пародию Пушкина на «Божественную комедию» Данте:

И лопал на огне печеный ростовщик... ........ Тогда услышал я (о диво!) запах скверный, Как будто тухлое разбилось яицо... ........ Я, нос себе зажав, отворотил лицо...

Так что, если Плетнев считал нужным вопить о кощунственном отношении Некрасова к «высокой» поэзии, ему следовало бы лет за пятнадцать до этого возмутиться такими же святотатственными поступками Пушкина.

Вспомним хотя бы стихи:

...таков мой организм (Извольте мне простить ненужный прозаизм).

Или:

В последних числах сентября (Презренной прозой говоря).

И кто знает, если бы в «Графе Нулине» не было этой нарочитой прозаической интонации и нарочито прозаической даты, мог ли бы Некрасов с такой смелостью начать свое обращение к Музе «антипоэтическими», простыми словами:

Вчерашний день, часу в шестом, Зашел я на Сенную.

Этот «вчерашний день» в самом близком родстве с пушкинскими «последними числами сентября».

Когда Н. Н. Раевский писал Пушкину в 1825 году: «Вы окончательно утвердите у нас тот простой и естественный язык, который наша публика еще плохо понимает... Вы окончательно сведете поэзию с ходуль»,[47] — он очень точно определил то важнейшее, что воспринял у Пушкина Некрасов для своей революционно-демократической поэзии.

Старозаветные критики Пушкина считали «низкими» и «бурлацкими» такие слова, как «усы», «нос», «ноздри», «визжать», «щека», «девчонка», «вставай», «рукавица» и т. д. Критик издававшегося Каченовским «Вестника Европы» возмущался такими «неприличными» в «порядочном обществе» стихами «Руслана и Людмилы», как:

Не то — шутите вы со мною — Всех удавлю вас бородою!

И с комическим негодованием цитировал оттуда такие стихи:

Объехал голову кругом И стал пред носом молчаливо; Щекотит ноздри копием...

«Но увольте меня, — восклицает он, — от подробностей, позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: здорово, ребята! — неужели бы стали таким проказником любоваться?»

Так что, когда Некрасов, наряду со словами так называемого «высокого стиля», дерзостно вводил в свои стихи «низкую», уличную, биржевую, газетную, мещанскую речь, не говоря уже о речи крестьян, защитники «благородных» традиций поэзии напрасно взывали к якобы священной для них «тени великого Пушкина», который, по их мнению, «никогда не допустил бы такого кощунства».

Здесь они опять-таки имели в виду искусственно препарированного, мнимого Пушкина, потому что подлинный Пушкин — великий поэт-реалист, преобразователь языка, обновитель поэзии — сам, особенно в конце жизни, большим и уверенным шагом шел к тому «низкому», «прозаическому», «разговорному» слогу, к той демократической лексике, к тем свободным, естественным, живым интонациям, которые нынче по праву носят название некрасовских.

Когда Белинский приветствовал первые демократические стихотворения Некрасова за то, что «это не стишки к деве и луне», за то, что в них много реалистической «дельности», он, в сущности, хвалил их за те же достоинства, какие незадолго до этого так высоко оценил во многих стихотворениях Пушкина. Как сочувственно прослеживал Белинский эту линию в поэзии Пушкина, даже в тех случаях, если она намечалась лишь в отдельных словах его ранних стихов, показывают, например, такие отзывы:

«В одном послании, — писал Белинский в четвертой статье, посвященной Пушкину, — он (Пушкин. — К. Ч.) говорит:

Устрой гостям пирушку; На столик вощаной Поставь пивную кружку И кубок пуншевой.

За исключением Державина... из поэтов прежнего времени никто не решился бы говорить в стихах о пивной кружке, и самый пуншевой кубок каждому из них показался бы прозаическим: в стихах тогда говорилось не о кружках, а о фиалах, не о пиве, а об амброзии и других благородных, но не существующих на белом свете напитках. Затеяв писать новгородскую повесть «Вадим», Пушкин, в отрывке из нее, употребил стих: «Но тын оброс крапивой дикой». Слово тын, взятое прямо из мира славянской и новгородской жизни, поражает сколько своею смелостью, столько и поэтическим инстинктом поэта. Из прежних поэтов едва ли бы кто не испугался пошлости и прозаичности этого слова».[48]

В тех же статьях он восхищается смелостью Пушкина, не побоявшегося никаких прозаизмов.

«Что, например, может быть прозаичнее, — спрашивал Белинский, — выезда в санях модного франта в сюртуке с бобровым воротником? Но у Пушкина это поэтическая картина:

Уж тёмно; в санки он садится. «Пади! пади!» раздался крик. Морозной пылью серебрится Его бобровый воротник».[49]

Подчеркивая в статье пятой, что для Пушкина не было так называемой низкой природы, что «он не затруднялся никаким сравнением, никаким предметом, брал первый попавшийся ему под руку, и все у него являлось поэтическим, а потому прекрасным и благородным», Белинский заключил свою мысль следующим знаменательным утверждением:

«Тот еще не художник, которого поэзия трепещет и отвращается прозы жизни, кого могут вдохновлять только высокие предметы. Для истинного художника — где жизнь, там и поэзия».[50]

Перечитывая эти строки Белинского и многие другие, подобные им, мы не должны забывать, что они-то и формировали тогда творческую личность молодого Некрасова.

Некрасов не только по напечатанным журнальным статьям и рецензиям знакомился с проповедью великого критика: ему выпало редкое счастье слышать эту проповедь от самого Белинского. В беседах и спорах с друзьями Белинский без обиняков, во всеуслышание высказывал то, о чем в журнальных подцензурных статьях был вынужден говорить лишь намеками, а чаще молчать.

Нет сомнения, что юный поэт, чуть не ежедневно посещавший Белинского в то самое время, когда писались эти статьи о Пушкине, слышал от Виссариона Григорьевича такие устные комментарии к ним, появление которых немыслимо было в тогдашней печати.

Когда двадцатидвухлетний Некрасов писал в 1843 году в одной из незаконченных своих повестей, что «содержание поэзии истинного поэта должно обнимать собою все вопросы науки и жизни, какие представляет современность», что «поэт настоящей эпохи в то же время должен быть человеком глубоко сочувствующим современности», что «действительность должна быть почвою его поэзии» (VI, 168), он почти дословно повторял здесь идеи, которые в то самое время провозглашались Белинским в цикле его пушкинских статей. В сущности, из всех писателей, окружавших в то время великого критика, эти идеи были восприняты одним лишь Некрасовым (если не считать Герцена, пришедшего к ним другими путями).

Когда впоследствии Некрасов рассказывал, как Белинский до двух часов ночи беседовал с ним о литературе и «разных других предметах» и как после этого он, Некрасов, долго «бродил по опустелым улицам в каком-то возбужденном настроении», взволнованный теми новыми мыслями, которые внушал ему его «воспитатель», как называл он Белинского, он имел в виду то самое время, о котором мы сейчас говорили, — так как именно в это время Белинский создавал свой цикл статей о Пушкине.

Некрасов не только полюбил эти идеи и уверовал в них, не только пропагандировал их в своих тогдашних статьях и рецензиях, — он тотчас же стал воплощать их в поэзии. Такие его стихи, как «Чиновник», «Современная ода», «В дороге», «Родина», «Нравственный человек», потому-то и восхищали Белинского, что в них Белинский увидел поэтическое выражение своих революционных идей.

В одном из первоначальных набросков «Медвежьей охоты» Некрасов так и говорит о влиянии, какое оказал Белинский на его литературную судьбу:

Над уровнем тогдашним приподняться Трудненько было; очень может статься, Что я пошел бы торною тропой, Но счастье не дремало надо мной.

Этим счастьем Некрасов назвал свое дружеское сближение с Белинским.