Константин Соловьёв – Раубриттер (IV.II - Animo) (страница 23)
О «Венценосных Сподвижниках», учинивших столь жуткую резню под Седаном, что сам Папа Римский не погнушался издать буллу, повелевающую изловить всех ее исполнителей и отправить под нейро-корректор, чтобы привести их великогрешные души к покаянию.
О печально известных «Ребятах из Тренто», которые за одну только ночь вырезали сто пятьдесят тысяч душ в захваченном городе, только лишь потому, что не смогли поделить промеж себя подсвечник стоимость пять денье и половину жареного гуся.
О вздорных «Алых Копейщиках», которые в течении одном только трехмесячном Желчном Вареве столько раз переходили с одной стороны на другую, что в конце концов сочли за благо дезертировать в полном составе — кто бы из сеньоров ни выиграл, их бы непременно развешали на деревьях за все их прошлые заслуги.
О мифических «Мантикорах», чьи отряды возникали из ниоткуда прямо посреди устлавшего поле боя порохового тумана и столь же таинственно исчезали с прекращением огня, оставляя после себя лишь обглоданные кости врагов.
О…
Рутьерское племя было бесчисленным как бурьян по весне. Регулярно выкашиваемое, удобряющее своими потрохами земли от Нанта до Женевы, оно неизбежно восстанавливало свои ряды и вновь пробивалось ростками по всем уголкам империи, впитывая в себя пролитую в бесчисленных войнах кровь. Вновь плелось за армиями на запах поживы, скрежеща зубами, распевая разухабистые богохульные песни, отчаянно сквернословя и учиняя столь безбожный грабеж на своем пути, что не снилось даже сарацинскому воинству.
Рутьерская зараза причиняла империи не меньше неприятностей, чем эпидемии чумы, нашествия лангобардов и крестьянские мятежи, однако в Аахане на нее смотрели сквозь пальцы, не вытравливая как ересь, а дозволяя ленным владетелям разбираться с ней по своему усмотрению и в меру своих сил. Не потому, что недооценивали — как выражался дядюшка Алафрид, единственное, что недооценивали при дворе, это сифилис — а потому, что хорошо знали природу этого бедствия.
При всех своих бесчисленных неудобствах рутьерские банды всегда обладали одним хорошо известным достоинством. Они были недолговечны. Как только утихала война, призвавшая их к жизни, они, подобно кровожадным демонам с наступлением рассвета опрометью бросались прочь, исчезая без следа. Самые проворные и сообразительные тащили в зубах добычу и, если сохраняли здравомыслие, пустив ее в рост, в скором времени могли позволить себе собственный трактир или мельницу — хозяйство, позволяющее положить под лавку старый кистень и забыть былое ремесло. Те, кому повезло меньше, в короткое время спускали награбленное и возвращались на ту же стезю, уже под другим командованием и с другим названием.
Насколько помнил Гримберт, Туринская марка на протяжении последних пяти лет, после того, как отец разгромил лангобардов, внушив им смертный ужас и обратив в бегство, Туринская марка не знала ни крупных потрясений, ни бунтов, ни войн. Возможно, «Смиренные Гиены» заявились сюда из Салуццо — земли маркграфа Лотара в ту пору прилично лихорадило, отчего по ним повсеместно открывались язвы и нарывы самого разного свойства. Но чего они искали здесь, вдали от родных мест? Почему не распались, как распадаются все рутьерские отряды, лишившиеся привычной работы? Чего ждали здесь, в глубине Сальбертранского леса? Какова бы ни была магнетическая сила их предводителя, Вольфрама Благочестивого, даже последние дураки их его банды должны были понимать, что стоит им привлечь к себе чужое внимание, как каждый из них мгновенно получит кусок просмоленной веревки без долгих разбирательств — маркграф Туринский никогда не утруждал себя сложной судебной процедурой.
И все же они были здесь. Ютились в лесной чаще, страдая от холода и мучаясь бездельем, зверея день ото дня. Последнее Гримберт чувствовал особенно отчетливо — злость Гиен выливалась в первую очередь на его собственную голову потоком желчи, оскорблений и помоев.
Странная манера поведения для разбойников. Достаточно Вольфраму произнести одно-единственное слово в нужном радио-диапазоне, отец заплатит щедрый выкуп, который позволит каждому из этих оборванцев обеспечить себя хлебом и вином до конца дней, даже если они проживут до глубокой старости, по пять десятков лет. Однако вместо этого они ждали неведомо чего. И судя по тому, как с каждым днем накалялась атмосфера в лагере, как легко дружеские перепалки переходили в поножовщину и грязную ругань, нервы их были порядком напряжены этим ожиданием.
«Если они ждут самого большого дурака во всем белом свете, то лишь напрасно тратят время, — безразлично подумал Гримберт, — Самый большой дурак уже сидит в их яме».
Он хорошо понимал тягостные муки ожидания. Слушая свары рутьеров, ожесточившихся от бездействия и холода, он сам ждал, вжимаясь в смердящую шкуру и грызя хлебную корку, оставлявшую во рту кислый запах плесени. Как только спасительное онемение первых дней спало, он сосредоточился на этом ожидании, чтоб не сойти с ума, не извести собственный рассудок жуткими воспоминаниями и ядовитыми мыслями.
Ждать, приказал он себе. Ждать, как ты ждал томительные часы на праздничной литургии, когда епископ Туринский неспешно читал «lavabo inter innocentes manus meas», омывая свои пухлые, унизанные язвами, руки. Ждать, как ты ждал возможности забраться в «Убийцу», пока Магнебод не спеша расхаживал кругами, декламируя семь рыцарских добродетелей. Ждать, как ты ждал своего посвящения.
Он знал, что его ожидание будет вознаграждено, причем в самом скором времени. Он так отчетливо представлял, как это случится, что иногда среди ночи вскакивал, задыхаясь от холода, стискивая руками стальной ошейник, сжавший его горло — ему казалось, что сквозь злое завывание ветра он слышит гул. Ритмичный хорошо знакомый гул, отзвук тяжелого рыцарского шага.
Этот звук был предвестником многих других, которые он тоже представлял, так отчетливо, будто слышал на самом деле. Испуганные крики часовых, мерзнущих вокруг своих чахлых костров. Треск падающих деревьев, сминаемых сотнями квинталов прущей сквозь них стали. И наконец выстрелы. Сперва короткие пристрелочные очереди, кажущие нестрашными, звенящие, как проснувшиеся среди зимы злые комары. Но им на смену быстро приходит настоящий огонь, который оглушительным валом катится прямиком через лагерь, расшвыривая в стороны мечущиеся фигуры и превращающая походные шатры в тлеющих огненных птиц.
Из своей ямы он, конечно, многого не увидит. Не увидит, как Туринские рыцари окружают лагерь «Смиренных Гиен», огромные, точно сомкнувшиеся вокруг него горные утесы Альб. Как «Багряный Скиталец», исполинский великан, устремляется во главе боевого порядка, превращая торопливо лающие серпантины рутьеров в пропитанную кровью крошку, втоптанную в снег и мерзлую землю. Как верные отцовские рыцари бьют тугими струями огнеметов в спины бегущих, тщетно пытающихся найти укрытие в лесу, и превращают их в шипящую на снегу золу.
Да, он, скорее всего, не увидит этого. Зато хорошо услышит, а воображение легко подскажет ему недостающие детали.
Он наяву видел, как возле бегущего Бальдульфа взрывается восьмидюймовый шрапнельный снаряд, отшвыривая его в сторону, превращая в бесформенный пласт мяса, обрамленный клочьями тлеющей шубы.
Как тонко и испуганно верещит Бражник, тщетно пытаясь уберечь пухлыми руками свои драгоценные баночки, лопающиеся под градом пулеметного огня и извергающие драгоценные комки его внутренностей.
Как молча падает в снег Орлеанская Блудница, чья кираса изрешечена градом подкалиберных бронебойных снарядов, а забрало разбито пополам и вмято в лицо — окровавленное лицо с удивленно распахнутыми глазами, которое было вовсе не таким миловидным, как ему представлялось.
Как сдавленно бормочет проклятья умирающий Виконт, тщетно пытающийся ползти на окровавленных обрубках рук, не замечая занесенной над ним рыцарской ноги.
Как…
Дальше его мысли, теряя порядок, устремлялись к Вольфраму. Его смерть он представлял такое бессчетное количество раз, что сам сбился со счета, но каждая из его смертей приносила ему такое удовольствие, что даже мучительный холод на миг отступал.
Он представлял Вольфрама Благочестивого истекающим кровью в собственном шатре. Обезглавленным осколком снаряда и лежащим в куче своих дохлых подручных. Ревущим и охваченным пламенем, чувствующим, как его плоть медленно обугливается и стекает с костей. Разорванным, освежеванным, растоптанным, смятым…
Но лучше всего ему было бы остаться живым.
Вольфрам Благочестивый шлепнется в яму, издыхающий, глотающий собственную кровь, тщетно заламывающий руки в попытке добиться снисхождения, на которое не вправе рассчитывать. «Как ты хочешь, чтоб я поступил с ним? — спросит отец, кладя свою тяжелую руку на плечо Гримберту, — Этот человек причинил на своем веку много бед. Даже если он христианин, он не заслуживает снисхождения. Я хочу, чтобы ты сам решил его судьбу».
И тогда он…
Воображая бесчисленные мучения, которым он подвергнет Вольфрама, Гримберт кое-как вновь забывался сном, но стоило ему на рассвете вновь открыть глаза, как он слышал привычные звуки пробуждающегося лагеря, сквозь мешанину которых отчетливо был слышен ненавистный ему голос — Вольфрам Благочестивый костерил свой сброд за никчемность и лень, призывая на их головы все возможные проклятья.