Константин Соловьёв – Раубриттер (IV.I - Animo) (страница 4)
Голиафы из Аугсбурга, похожие на тяжелых приземистых крабов, присевших на сложно устроенных поршневых ногах, больше похожих на вывернутые насекомьи лапы. Ни грана элегантности, но достаточно бросить взгляд на их чудовищные бомбарды, глядящие из спонсонов, чтобы понять чудовищную мощь, способную сотрясать города.
Доспехи из Льежа являли собой полную им противоположность. Тонконогие, изящные, точно придворные танцоры, они не выглядели грозными воинами, однако недооценивать их было чертовски опасно, и они не раз это доказывали в прошлом. Обладающие неимоверным моторесурсом и совершенной ходовой частью, они были в силах пройти по бездорожью триста лиг[5] за день, чтобы обрушить на ничего не подозревающего противника испепеляющий жар своих лайтингов.
Доспехи из Нюрнберга, доспехи из Мюнхена, доспехи из Ландсхута, доспехи из Брешии…
Уже через полчаса у Гримберта закружилась голова так, словно он час к ряду вертелся на карусели, а от блеска полированной стали слезиться глаза.
Он метался от одного доспеха к другому, задирая голову, как привык задирать ее на церковной литургии, чтобы разглядеть торжественно-мрачные лики святых, глядящих на него сверху. Может, потому у него быстро закружилась голова. А может, из-за попыток вообразить невероятную мощь этих стальных великанов, от шагов которых дрожат потроха коварных язычников и злокозненных лангобардов.
Он долго вертелся вокруг лионских машин, отдал должное брюссельским мастерам, вдоволь поглазел на великанов из Брюгге и даже тайком вздохнул, разглядывая главный калибр севильских воинов. Но тотчас позабыл про них всех, едва лишь добрался до середины шеренги и увидел машину, занимавшую почетное центральное место в строю. Должно быть, нечто подобное ощутил старый Моисей, увидев воочию горящий куст, из которого исходил голос Господа. Все прочее в мире мгновенно сделалось блеклым и серым, словно растворилось в окружающем эфире.
Это был доспех миланской работы, совершенный в своей форме и огромный, как скала. Над своими соседями он возвышался на целую голову, а ведь карликов здесь, в длинном латном строю, не имелось, каждый из них ростом мог сравниться с трехэтажным домом.
Она звалась «Пламенеющий Долг» и каждым квадратным дюймом своей поверхности являла торжество миланских мастеров, воплощенное в металле. Не просто доспех — грозный, ощетинившийся орудиями замок, водруженный на мощные опоры. В нем не было ни неуклюжести аусбургских машин, ни легкомысленных форм льежцев. Это была воплощенная сила весом по меньшей мере в шесть тысяч квинталов[6] — умопомрачительная тяжесть, заставлявшая трескаться прочные гранитные булыжники туринской мостовой. Удивительно, что крепостные башни не рухнули от одной только поступи этого облаченного в сталь чудовища. А уж при мысли о том, на что оно способно, будучи в гневе, в душе что-то сладко и натяжно дрожало.
— Превосходная машина, ваше сиятельство, — торговец, с достоинством попивавший вино в тени огромной ноги, сдержанно кивнул. Ему не было нужды расхваливать свой товар, но и сдержаться он не смог, — Радар чуткий, как юная монахиня, зона покрытия необычайная. Мощные баллистические вычислители, фазированная антенная решетка, участки активной брони, четыре вспомогательных двигателя и система пожаротушения…
Он говорил что-то еще, но Гримберт этого уже не слышал, все звуки для него слились в монотонный рокот. Он видел лишь «Племенеющий Долг» и ничего кроме него.
Не просто стальная твердыня. Не просто самоходный боевой аппарат. Гримберт начал грезить этой машиной наяву, едва только увидев. Да, в таком доспехе не зазорно будет принять рыцарскую клятву. Такая способна покрыть неувядающей славой и себя и своего хозяина, навеки вписав его имя в летопись бесстрашных рыцарей, которыми всегда была полна туринская земля. А уж возможность ей он предоставит, будьте уверены…
— Этот доспех, отец. Я выбираю «Пламенеющий Долг».
Отец нахмурился, но не успел ничего сказать.
— Ваше сиятельство…
Отцовский майордом осторожно кашлянул в сухой кулак. Болезненно худой, вечно похожий на сердитую цаплю, он, кажется, был единственным в свите маркграфа, кто не разглядывал с интересом выстроившуюся бронированную шеренгу, лишь морщился, когда очередной солнечный луч, отразившись от начищенной стали, попадал ему в глаз.
— Ваше сиятельство, как человек, в силу своих обязанностей имеющий касательство к делам маркграфства, я еще раз вынужден просить вас обдумать это приобретение.
— Что, вы считаете, этот доспех недостаточно хорош для моего сына?
Улыбка майордома была кислой, точно за обедом он щедро хлебнул винного уксуса вместо привычного хереса.
— Не сомневаюсь, это прекрасный доспех. Однако, уверен, среди этих достойных торговцев найдутся такие, которые смогут предложить юному Гримберту не менее подходящий вариант.
— Более дешевый, вы хотели сказать?
Майордом вздохнул — скорбно и сочувственно.
— Более отвечающий текущим возможностям маркграфской казны, ваше сиятельство. А дела ее нынче… кхм.
Гримберт всегда презирал возню с цифрами, находя эту работу более приличествующей какому-нибудь торгашу, чем рыцарю, но о скверном состоянии отцовских дел догадывался даже он. Не потому, что имел доступ к расчетам, те укрывались в глубокой тайне, но потому, что регулярно лицезрел в палаццо лица отцовских сановников и давно научился по ним, как по циферблатам приборов, определять показания, свидетельствующие о состоянии самых разных механизмов и агрегатов Туринской марки.
Отцовский егермейстер всегда пребывал в благодушном настроении и охотно шутил — следствие неиссякаемого оптимизма и застарелого пристрастия к византийскому гидроморфону[7]. Квартирмейстер сохранял на лице рассеянную улыбку — за годы службы маркграфу он настолько свыкся со своей работой, что сам казался предметом дворцовой обстановки, бессловесным каменным атлантом. Коннетабль, старший конюший, напротив, был вечно озабочен и суетлив, что неудивительно, учитывая, сколько сил и времени требовали от него беспрестанные логистические хлопоты.
И только лишь лица канцлера, майордома и казначея кислели день ото дня, точно вызревающий в маркграфских винных погребах рислинг.
Последние два года были неурожайными, токсичные дожди почти дотла выжгли славные туринские виноградники, а то, что не было уничтожено непогодой, серьезно пострадало от пожаров и пылевых бурь.
Лангобарды, трижды разгромленные туринскими рыцарями в пограничных сражениях, не утратили своего аппетита, а чести не имели отродясь. Не осмеливаясь навязать маркграфу и его воинам открытый бой, они беспрестанно терзали окраины, оставляя после себя разоренные поля и обратившиеся в жирный пепел деревни — тоже существенный убыток казне.
Бароны, на крепкой кости которых в немалой степени держалось благосостояние марки, в последние годы отнюдь не спешили оказать сеньору, которому присягали, посильную помощь, напротив, уловив миг слабости, творили что им вздумается, легко забывая вековые клятвы и договоры. Барон Карретто, сделавшийся от безделья страстным коллекционером всех мыслимых наркотических зелий, впал в безумие вследствие чудовищного злоупотребления ими и, перерубив мечом придворных слуг, захлебнулся в колодце на собственном подворье, вступив с ним в неистовый бой. Барон Барберини, в прошлом сам доблестный рыцарь, повредился в уме после перенесенного сифилиса и доживал свой век в пыльном углу своего чулана, вообразив себя дорожным плащом. Барон Коллальто соблазнил жену барона Гвиди, а после, точно одного этого было недостаточно, и его юного племянника. Когда отец наконец обратил внимание на эту распрю, она зашла так далеко, что по меньшей мере три арпана[8] Туринской марки к тому моменту превратились в мелкодисперсную радиоактивную пустыню с редкими вкраплениями костей. Барон ди Ревель, силясь познать тайны синтеза фибриллярных белков, ступил на скользкий путь познания, не гнушаясь запретными технологиями, отчего вскоре впал в риторианскую ересь и оказался лоботомирован Инквизицией. Барон Флорио проигрался в карты до того, что вынужден был заложить старую рухлядь, которую именовал родовым замком, и отправиться покорять Палестину, где и сгинул, а барон Грю по прозвищу Собачье Ухо и вовсе выкинул такое, что произносить его имя отныне было запрещено при дворе маркграфа.
Не меньше беспокойств причиняли и отцовские рыцари. Спаянные присягой и рыцарской клятвой, готовые в любой миг оказаться в доспехах лишь услышав сигнал тревоги, чтоб отразить любую угрожающую Турину опасность, они скверно переживали затяжное безделье, регулярно причиняя ущерб маркграфской казне своими выходками.
Мессир Агилульф, отправившийся на охоту в Альбы, сверзился с утеса, переломав все кости и серьезно повредив доспех, чем причинил убытка отцовским оружейникам на пять полновесных флоринов.
Мессир Гондиперт, слишком бедный, чтобы позволить себе оруженосцев, вздумал самолично экстрагировать застрявший в его орудии снаряд. Это стоило ему глаза, руки и нижней челюсти, а маркграфской казне — еще двух флоринов.
Мессир Ратхис, всегда отличавшийся похвальным здравомыслием, насосавшись дармового вина на очередном застолье, вздумал станцевать сальтареллу, которая только входила в моду среди придворных, да не просто так, а прямо в рыцарском доспехе. Его выступление имело немалый успех, однако наутро к маркграфскому палаццо потянулись угрюмые бароны — мессир Ратхис, пустившись в пляс, увлекся и вытоптал по меньшей мере два арпана капусты и корнишонов.