реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Шильдкрет – Кубок орла (страница 13)

18

Памфильев вздохнул и перекрестился. Прошлое вставало перед ним день за днем: сестра, отданная Микулиным в полюбовницы ограбленному купчине, Москва, дядька, мятежный стрелец Кузьма Черемной… вольница… царевы остроги… соляные варницы Соловецкого государя-монастыря… Ох и скорбен же путь подъяремного русского человека!.. И терпелив же он, и живуч, дыбой венчанный, кнутом крещенный!

Горбится атаманова спина, странно подрагивая. Неужто плачет? Фома?.. He может того быть! Не таковский человек, чтобы бабиться!

На лесные трущобы падает тишина. Ложится тишина и на сердце. Где-то далеко-далеко слышится топот. Глаза сжимаются, даже круги разноцветные плывут перед ними: так куда виднее. Вон кто-то скачет, летит на коне. Э, да то жена, Даша. От царевны Софьи Алексеевны с упреждением о лукавстве государевых ближних. На груди у Даши мешочек, а из мешочка уставились на Фому мертвые глаза дочки Лушеньки.

«Что ж, – думает Фома. – Не судьба, значит… Может, ей там лучше будет. Может, хоть там к убогим милостив Бог».

Он тряхнул головой, чтобы развеять призраки, и, поднявшись, тяжело зашагал прочь.

На опушке атаман остановился. Над ним расстилалось черное небо, запорошенное пылью Иерусалим-дороги[16].

Усталая голова кружилась, и в ней, как огоньки в паникадиле[17], гасли одна за другой живые мысли. Кто-то вдали свистнул. Где-то отозвались. Памфильев очнулся. «Станичники», – узнал он своих.

Он хотел было двинуться к ним навстречу, но тотчас же решился – зашагал в противоположную сторону. «Один путь: к Даше и сыну… Покудова я буду в отлучке, они перебродят и в разум взойдут… Тогда и вернусь к ним».

Он пять лет не видел жену, не знал, что она делает, как живет (да и живет ли еще?) в никому неведомом селе полковника Безобразова, куда привел он ее, вынужденный скрываться от царевых людей. А сын? «Чать, большой уже, – размечтался Памфильев. – Десятый годочек… Нынче уже Васьком не покличешь! Чего доброго, осерчает. Что ж, мы и по отечеству можем: Василий сын Фомин Памфильев. Ишь ты, сморчок! Чудно, мать честная…»

Ночь была на исходе, и Фома заторопился. Надо было ловить последние ночные часы: какой же это легковерный человек доверяется дню! Только ночь и служила еще верой и правдой убогому люду российскому. Утро рождало тревоги и страхи. Мог встретиться на пути царев человек, а тогда – поклонись на все четыре стороны, вольный станичник. Не видать тебе долго, может быть, никогда красного солнца, дремучего леса.

Хлестнет ли дождь, черная ли ночь накроет землю монашеской манатеей[18], а то и любо убежавшему от холопьей неволи ватажнику. Реви, ураган, разверзнитесь, хляби небесные, мечи, молния, острые стрелы, гремите, громы! Любо то бунтарской лесной душе!

Глава 10

Хоромины «по-европейски»

Село Безобразовка на добрые полверсты раскинулось вдоль большака.

Из Москвы и в Москву тянулись большаком торговые обозы, проезжали именитые люди. Редко кто из них не останавливался в Безобразовке передохнуть. Бойкое было место, прибыльное.

Владелец села Безобразов не походил на своих соседей помещиков, державшихся за старину. Он побывал за рубежом, научился с грехом пополам болтать по-немецки, читал не только духовные, но и светские книги, зорко присматривался к жизни «просвещенной» Европы. На лугах у него паслись тонкорунные овцы. Свиней он завел английских, коров – холмогорских. На льнопрядильне кружились денно и нощно фландрские колеса, поражали любопытных трепалки и прочие диковинные иноземные выдумки.

Безобразов всей душой стремился следовать цареву совету и очень способствовал «гораздому разведению в России пользительных государству культур, пород и фабричных артей».

Но пуще всего удивляли заезжих обширные, ярко раскрашенные, с венецианскими окнами хоромины, обнесенные резным высоким забором, украшенным невиданными птицами, зверями, херувимами. На парадном крыльце, по обе стороны дубовой, в мозаичных инкрустациях двери сыто развалились два льва из чистого лабрадора. Просторный двор сиял как зеркало – хоть смотрись в него.

Была еще у помещика думка соорудить фонтан, а воду пропускать через груди и рот мраморной девы, точь-в-точь как пришлось ему видеть во Флоренции. Но против этого восстал приходский священник: «Соблазн… вере поруха», – и ему пришлось уступить. Раз вере ущерб, ничего не поделаешь. Европе – европейское, а Божие – Богови.

Безобразов редко бывал в своем имении, жил больше в Москве, но обо всем, что делается в вотчине, ему каждую неделю отписывал приказчик Дмитрий Дыня.

Дыня был человек строгих правил. Все, что наказывал помещик, он выполнял с великим усердием. У него не очень-то потунеядствуешь или неправедной жизни предашься! Мигом отучит.

Иной раз, когда становилось невмочь от Дмитриевых забот, владельческие крестьяне снаряжали послов – просить пощады.

Выборные долго мялись у ворот, дожидаясь приказчика. Но тот не спешил, как не спешил в подобных случаях сам Безобразов. У Дыни все повадки и даже голос точь-в-точь походили на господарские. К тому же Бог и ростом и силой его не обидел: ввысь у Дмитрия два аршина двенадцать, вширь на какой-нибудь ноготочек поменьше. Бывало, легонько ткнет в губы суставом согнутого пальца – и баста: выплевывай зубы.

Вдосталь насладившись смирением ожидавших его людишек, Дмитрий вперевалочку выходил на крылечко, отставлял ногу и долго любовался носком жирно смазанного дегтем ялового сапога.

– Ну-с? – спросит и сладко зажмурится, будто ему девки пятки чешут.

– Потому, благодетель Митрий Никитич, как по закону…

– В оброчное содержание, Митрий Никитич, дозволено нам по закону землицу брать.

– Ну?

– Потому челом бьем… Не перечь нам ту землю оброчной почитать.

– Так-с… Дале-с?

Крестьяне совсем лишаются дара речи. «Какого ему еще „дале-с” надо? – ежатся они. – Все быдто обсказали».

– Так мы, Митрий Никитич, токмо по закону…

И тут Дыня ошарашивает всех одним и тем же непонятным ответом:

– А иезуиты?.. Их знаете? Они у себя всему голова. Людишки же ихние суть упокойники. – Он умолкает и, насладившись произведенным впечатлением, назидательно говорит: – То-то ж! Закон для вас – володетель ваш. Вы же все в володельческой воле. Как упокойники вы. Вот вам и весь закон.

С тем послы и расходились.

На самом краю Безобразовки, у околицы, мог бы заметить проезжий человек убогую землянку, более похожую на звериную нору, чем на жилье. Крестьяне, если приводилось проходить мимо, незло подшучивали:

– У нас на селе двое хоромин: для торговых гостей на господарском дворе да еще вот Дашкины терема. Вон как богато живем!

В «хороминах» Даша жила уже пять лет. Никто не знал, откуда она, как попала в село, кто ее муж. Она объявила себя сиротой без роду без племени, а про мужа сказала, что был он гончаром, пока не взяли его в рекрутчину, а с тех пор, как угнали воевать со шведами, пропал.

Так как солдаток в то время было на Руси видимо-невидимо, Даше поверили. Дыня внимательно оглядел женщину, пощупал мускулы, сунул даже ей зачем-то в рот палец и, убедившись, что работать она может, вписал в крепость и отрядил в скотницы.

Работала она от зари до зари, питалась, как птица небесная, – чем придется, гнула спину и перед Дмитрием, и перед всеми, кто был позажиточнее, и изо все сил старалась никого не прогневить. Но унижалась она не ради своей выгоды, а заботясь о Васятке. Тому прислужит, этому угодит, глядишь – сунут мальчонке просяную лепешку или луковичку. Все же подспорье.

Она и сына учила быть ласковым со всеми, держаться ниже травы и тише воды.

– Богатеи, сыночек, всем в мире заправляют, – внушала она мальчику. – На них земля держится. Приветят – и сыт будешь. Осерчают – с голоду ножки протянешь.

Еще водила она Васятку по праздникам в церковь и заставляла усердно молиться о здравии путешествующего раба Божьего Фомы. Однажды она подарила ему где-то заработанный алтын.

– Береги, родименький, сей монет. Их ежели десяток набрать, эх, сколько гостинчиков тебе накупить можно!

Васька долго, с почтительным удивлением разглядывал подарок.

– А где их, алтыны те, добывают?

– Горбом, сыночек, горбом.

– Как же ты добыла, а горба нету?

– Глупенький ты еще… Вырастешь, уразумеешь. Робить надо, тогда и алтыны будут.

– А ты не робишь?

– Роблю, сынок. Ой, как роблю!

– Пошто у тебя алтынов нету?

– Такая уж моя доля, сынок…

Васька сунул алтын под камень и каждый вечер перед сном приходил любоваться им. Поблескивающая на лунном свету монета казалась лучшей из всех побрякушек, виденных когда-либо им. Наигравшись вдоволь, он прижимал алтын к щеке и предавался мечтам. Ему виделись высокие стопочки денег. Они росли, сливались, весь мир наполняли веселящим душу звоном. Он и сам пока не знал еще, что бы сделал, если бы мечты его сбылись. Но это не тревожило его. Слушать бы только умилительный медный звон, наслаждаться медным сиянием, катить по дорожкам, один за другим, без счета, чудесные круглячки и чувствовать себя полновластным хозяином их!

– Эка забавушка, Господи!

Но годам к восьми Васька начал понимать значение денег. Кое-что он уже добывал сам.

Ласковее его на всем селе не было мальчика. Уходит ли женщина в поле и не на кого ей оставить малых ребят, захворает ли кто или нужно постеречь чей-нибудь огород – всюду Васька тут как тут. За «добру душу» его кормили, одаривали разным тряпьем, «жалели». Он и убогим не дерзил – одинаково заискивал перед всеми. Но как-то так выходило, что бедные люди в случае нужды редко находили его. Зато там, где дом полная чаша, он всегда вертелся на глазах у хозяев.