Константин Образцов – Антропный принцип, продолжение (страница 15)
В кяризе было тесно и темно, хоть глаз выколи, будто мы забрались в кувшин к какому-то древнему джинну, пока того не было дома. Воздух был хоть и прохладный, но такой сухой, что скрипел, будто песок, обдирая гортань; вокруг шуршала и копошилась невидимая многоногая живность, то и дело деловито перебирая острыми лапками то по ладоням, то по лицу. Серегу я перевязал еще раз, но внутреннее кровотечение остановить не получилось, и он то терял сознание, то снова приходил в себя, бормотал что-то про дом, про жену, про велосипед какой-то. Я прислушивался к звукам наверху, пытаясь угадать, ушли уже «духи» или еще нет, но оттуда доносились то редкие одиночные выстрелы, то какие-то совершенно нечеловеческие крики и хриплый вой, и я думал, что кого-то из ребят моджахеды все же взяли живыми. Я сидел, скорчившись в три погибели от боли и тесноты, направив ствол автомата в сторону едва различимого круглого лаза, а у «феньки» заранее разогнул усики чеки и засунул в карман так, чтобы легко привести в действие. Раненое плечо онемело, от повязки к ночи несло, как от мертвой лошади, полежавшей денек на жаре. Время исчезло, мир за пределами трубы кяриза исчез, боль стала холодной и не терзала уже – усыпляла, и я, чтобы не поддаться ей, не уснуть, стал вспоминать книги, которые мы с тобой читали в детстве. Про буров, про копи царя Соломона, про дочь Монтесумы и прекрасную Маргарет, представлял себе, что я Натаниэль Бампо, выслеживаю ирокезов в засаде – столько, оказывается, запомнил и не забыл. Тебя вспомнил, пожалел, что расстались не по-человечески и что никогда уже больше не встретимся. Я вспоминал и рассказывал шепотом Сереге про книги, про то, как мы играли в ковбоев с индейцами, и надеюсь, что он меня слышал, пока не перестал дышать в глухой предрассветный час. Знаешь, мне кажется иногда, что я тоже умер там, в кяризе, а то, что жив сейчас, сижу вот тут, водку пью, с тобой говорю – это какая-то другая жизнь, не совсем моя…
Как меня нашли и вытащили, я не помню. Уже потом, в госпитале, рассказали, что гранату с вытащенной чекой я сжимал в кулаке и ее с трудом вынули, разжав пальцы. Рассказали, что «духи» уйти не успели: их заблокировала наши вторая и третья роты и прибывший на помощь спецназ, а потом с воздуха накрыли «нурсами»[12] вертолеты; что во время боя в кишлаке мы положили под сотню моджахедов, так что за каждого из тридцати двух погибших наших ребят пришлось по трое «духов», и хоть арифметикой ничего не решишь, но счет этот меня порадовал; рассказали, что мы не просто попали в засаду: на наш батальон охотились целенаправленно и разработали операцию, которая началась с дезинформации командования дивизии и батальона через офицеров афганской армии; что ответственность за то, что случилось с нашей ротой, майор Лащёнов попытался было взвалить на капитана Ляхова, но номер не прошел – все слышали, как он лично передавал по рации приказ продолжать разведку одной ротой, без прикрытия с флангов, и в итоге майора самым суровым образом наказали за смерть трех десятков ребят: сняли с должности и отправили служить обратно в Союз, даже без понижения в звании. Такая вот, сука, жестокая кара. Он, кажется, сейчас преподает где-то. Руку, как видишь, спасти не удалось: вынули из сустава так, что и протез не поставишь, а потом выправили инвалидность второй группы, как если бы я конечность, скажем, по пьяни отморозил, выдали военный билет на руки, оформили пенсию в 110 рублей и проводили со службы.
Вернулся я, в общем, на родину, стал осматриваться. Прошел по старым знакомым: ты Рыжего помнишь? Ну, того, который мне тогда «финку» дал? Здоровенный стал, шире меня раза в два, морда круглая, как блин, и такая же румяная. Спрашиваю, кем трудишься? А он мне: в пункте приема стеклотары. Стеклотары, прикинь? Бутылки пустые принимает. За год, говорит, себе на «Жигули» накопил, а жене на шубу и сапоги югославские. Я удивляюсь, а он объясняет: все просто – пишешь на картонке «Тары нет», ящиков пустых то есть; приходит человек с полными сумками бутылок, куда деваться, назад нести? Ну, ты и принимаешь у него стекло, но на две копеечки с бутылки меньше. Говорит мне – хочешь жить, умей вертеться. Я вспомнил, как нам вертеться приходилось в Кармаханском ущелье, чтобы живыми остаться подольше, пока Ляхов ребят уводил, спрашиваю его: «Ты где служил?». А он смотрит на меня, как на дурачка, и говорит: а у меня плоскостопие! Плоскостопие, сука, у него! Предлагал к себе на работу устроить, тоже бутылки принимать, с инвалидностью можно, но не бесплатно, правда. Место хлебное, нужно занести кому следует. Нет, говорю, благодарю покорно. Ладно, понятно с Рыжим, навестил Валеру Груздя. Он выучился на портного и по блату как-то устроился в ателье к некоему Либерману, очень крутому мастеру. Ну, пуговицы пришивает там, насколько я понял, или брюки утюжит. Но сориентировался, он всегда болтливый был, обаятельный, у Либермана клиентура солидная, короче, в итоге барыжит драгоценностями: золото, бриллианты, камни разные. Я к нему в гости пришел и как в сказку попал: стенка, хрусталь, телевизор новый размером с комод, ковры, лампа с парафином, люстра модная, в диван плюшевый садишься – тонешь. Жена как с обложки журнала «Советский экран». В ресторан меня пригласил, угощал – тридцать рублей по счету оставил, и еще на такси потом пятерку. Половина пенсии мамы моей, если что. О маме, кстати: я когда вернулся, у нее уже со здоровьем не ладно было, а потом все хуже и хуже. Остеохондроз, ревматоидный артрит, лечению в ее возрасте не поддается, только медикаменты и поддерживающая терапия. Инвалидность не давали долго: она же так-то может вставать, ходить, все-таки кое-как обслуживает себя сама, просто все с очень большим трудом и с болью. В итоге на комиссии одна врач, душевная женщина, пошла навстречу и подписала, что надо было, и даже потом коробку конфет не взяла, хоть я предлагал. Пошел в райсобес[13] оформлять маме повышенную пенсию по инвалидности; там сидит бабища с пергидрольной копной на голове, щеки на плечах, помада красная, на каждом пальце по золотому кольцу, и говорит мне так, с оттенком легкой брезгливости: дескать, хорошо устроились – сын с инвалидностью, мать с инвалидностью, у обоих повышенная пенсия за счет государства, неплохо живете! Ну, тут я понервничал немного. Она в туалете спряталась, кто-то милицию вызвал. Приехали ваши, я говорю им: парни, я в Афгане воевал, вы точно меня сейчас скрутить хотите? Ну, они нормальные оказались, уговорили просто выйти, потом постояли еще со мной на улице, покурили, отпустили без протокола. Я еще подумал тогда, что вот она, благодарность от Родины: могут пожалеть и простить, если побарагозишь. И так обидно стало, не за себя даже, а за ребят, которые там остались: за Илью Золотова, Леху Никифорова, Тиму, Заура, Олега, которые, получается, погибли за то, чтобы всякая мразь с плоскостопием тут красиво жила. Как будто две страны, два народа: парни, которые там, в чужих горах и пустыне, и вся эта спекулянтская свора тут. Я не против, чтобы люди жили хорошо и красиво, мы ведь за то и воюем и воевали, чтобы на Родине все путем было; пусть и лучше нас живут! Вот только нормально, когда лучше, чем ты, живет тот, кто делает больше, знает больше: инженер, учитель, врач, профессор там, ученый какой-нибудь или космонавт. Заработали люди. Но ненормально, когда воры и спекулянты живут хорошо и чувствуют себя еще лучше.
Короче, как-то не задалось у меня. Работать так и не устроился никуда, делать нечего особо, пусто, глупо, чуть не запил, только из-за мамы сдержался. А на Новый год вдруг приезжают ко мне гости: Айдын Казыбеков – тот казах-пулеметчик, помнишь? – с ним парнишка, который дымовую шашку зажег, Гелий Соловейчик, и еще один, я его напрочь не помнил, а он, оказывается, тоже с нами был тогда в Кармахане, один из взвода покойного Золотова, Вова Шевченко. Вот так сюрприз! Они в одной роте после Кармахана отслужили свои два года, дембельнулись в ноябре, потом скоординировались, узнали через военкомат мой адрес, и вот – нежданно-негаданно заявились, с гостинцами, шампанским, маме цветы подарили. И с благодарностями: товарищ старшина, мы вам обязаны жизнью, если бы не вы тогда – ну и все прочее. С мамой так хорошо пообщались, она воспряла даже, рассказали ей, какой я герой, чуть до слез не довели. Ну, от радости, конечно. Потом посидели все вместе, выпили, и Гелик спрашивает, как, мол, дела, замо́к?..
– Замо́к?
Я протрезвел мгновенно, как будто и не выпил за сегодня ни капли.
– Ну да, замо́к, замком взвода, я же…
Тут Славка тоже понял, осекся и замолчал.
Повисла тишина. Я опустил глаза и пытался поймать вилкой кусок сосиски. В магнитофоне еле слышно шуршала, перематываясь, кассета.
– Схожу-ка я капусты еще положу, – наконец сказал Славка, взял миску и вышел за дверь.
Я встал, походил по комнате, зачем-то пошевелил висящие в шкафу вещи, взял со стола паяльник, покрутил в руках, положил на место, снова сел. Вспомнил, что лидер «вежливых людей» всегда держал правую руку в кармане; вспомнил про четкость и военную слаженность действий, про то, как Юре Седому точно в ногу попали первым же выстрелом, а затем умело и быстро наложили жгут – как будто делали так не раз на поле боя. Тогда, кстати, и прозвучало это «замо́к». Вспомнил, как едва ли не всем угрозыском искали преступников с таким погонялом, не замечая очевидного, хотя в армии служил каждый, без всякого плоскостопия. Успел подумать о том, что две руки точно сильнее одной, и тут вернулся Славка.