реклама
Бургер менюБургер меню

Константин Оберучев – В дни революции (страница 3)

18

Интересуясь не только темой, но и самим лектором, которого я не видал ни разу, я, конечно, в назначенное время был уже на месте. Нужды нет, что мы, русские, привыкли всегда опаздывать и не жалеть ни своего, ни чужого времени. Я всё же в срок был у дверей зала № 6.

Долго пришлось прождать.

Наконец, начался реферат.

Предо мной Ленин, тот Ленин, о котором его почитатели отзывались с такой похвалой, восторгом и особым почитанием…

Внешним видом я не был удовлетворён. Не было ни интеллигентности в лице, ни того энтузиазма в речи, который невольно заражает и внушает особое доверие к словам пророка.

Он начал доклад с оценки империалистических устремлений всех воюющих держав, причём всех решительно подводил под общий шаблон: и развитую экономически Германию, страдавшую от фабричного перепроизводства и отсутствия рынков, уже захваченных другими, ранее её пришедшими на арену истории и успевшими разделить новый мир, и Россию, экономически отсталую как в области производства, добывания сырья, так и в сфере переработки его.

Все они, но мнению лидера большевиков, вошли в империалистическую фазу капиталистического периода и, как таковые, все одинаково ответственны за настоящую войну, и все имеют одинаковые устремления. Это он объяснил в течение первых пятнадцати минут своей лекции, а затем в различных вариантах повторял ту же мысль. Мне стало скучно, но я не ушёл после перерыва, а остался дослушать до конца. Закончил он указанием на то, что мир уже созрел для социальной революции, и стоит только русским социалистам начать борьбу со своими капиталистами и повернуть против них свои штыки, как социалисты всех стран сделают немедленно то же самое. Таково было его убеждение, мне казалось, искреннее. Он не позировал, он говорил то, что думал.

Меня поразило слишком упрощённое миросозерцание этого лидера политической партии, которой придавали большое значение. И я объяснил это тем, что предо мной был человек ограниченный, не понявший и не желающий понять всей сложности современной жизни, всех нюансов и оттенков её, а отделивший для себя только один уголок её, – область элементарных экономических отношений, – и подменивший им всю жизнь во всей её совокупности. Приняв часть вместо целого, он упростил, конечно, своё отношение к жизни, и, благодаря этому, выводы его теории производили впечатления чего-то стройного, ясного и понятного, что обеспечивало его формулам быть понятными и воспринятыми самыми широкими массами и массами наиболее некультурными. В этом, мне кажется, залог успеха его там, где не привыкли принимать жизнь во всей её сложности и упрощённые формулы дают как бы ключ к разрешению всех жизненных проблем.

Таков был Ленин, как он представился мне при первой встрече с ним.

Ещё сильнее моё мнение укрепилось, когда уже примерно года через полтора я в том же зале № 6 слышал его доклад об отношении к войне социалистов разных стран. Это было время страстной полемики между так называемыми социал-патриотами и так называемыми социал-интернационалистами. Я следил за этой борьбой в процессе её развития, и на собраниях и митингах, и по заграничной печати, и для меня не была новой точка зрения Ленина. Но реферат, который он прочитал на эту тему, был до нельзя скучен и недоказателен. Цитатами из газет разных стран он стремился доказать, что патриотическое настроение среди социалистов всех стран падает и растёт зато настроение интернационалистическое. Доказать этого ему не удалось, но суть-то дела не в том. Как симплификатор, он совершенно не мог понять того, что могли быть социалисты, стоящие на интернационалистической точке зрения, но, вместе с тем, не могущие же считаться с фактом войны и запутанности вопроса об отношении к ней с точки зрения обороны страны, находящейся в опасности. Он как-то совершенно не касался вопроса о том, что на собраниях интернационала вопрос об обороне родной страны затрагивался не раз и ни разу не был разрешён в отрицательном смысле. Наоборот, в программах всех социалистических партий стоял пункт об организации милиции для обороны страны.

Ограниченный кругозор, отсутствие гибкости и прямолинейность, доходящая до крайности, и вместе с гем отсутствие порыва, способного вас увлечь, – таковы черты Ленина, как он представляется мне по его докладам и литературным выступлениям.

Не таков Троцкий. Это человек весьма гибкого ума, ловкий и искусный полемист, легко отвечающий, правда, иногда в чрезмерной грубой форме, своему оппоненту. Его доклады, если не бывали глубоки по содержанию, то по форме они обыкновенно блестящи. Он не был в суждениях своих столь прямолинейным, как Ленин, и в то время, когда я был в Швейцарии, а затем в Париже, он не был ещё большевиком. Правда, в качестве меньшевика-интернационалиста и руководителя издававшейся в Париже газеты «Наше Слово», он занимал позицию, приближавшуюся к течению большевистскому настолько, что его партийным единомышленникам, с которыми он был вместе в Организационном Комитете, приходилось выступать не раз против него, даже на страницах редактировавшегося им же органа. Вспомним хотя бы полемику его с Мартовым, не перечисляя всех несогласномыслящих. Повторяю, он не был в то время большевиком, но несомненно склонялся к нему по мере того, как на пути его публицистической деятельности в Париже французское правительство ставило препятствия.

Но даже тогда, когда он приехал в Америку, после высылки из Франции, он не был ещё большевиком, хотя склонность его к этому течению проявилась уже сильно, и обольшевичение его происходило там, не без влияния более молодых и менее заметных товарищей. Процесс обольшевичения вообще происходил как-то незаметно. И, например, теперь в рядах большевиков я встретил г. Чудновского, который в Америке не занимал ясно выраженной большевистской позиции: подчёркивая в беседах и в статьях в «Новом Мире» свой интернационализм, он резко отмежёвывался от большевизма, как такового.

И если прямолинейность Ленина и его твердокаменность в политике дают основания считать его просто узким фанатиком, то гибкость ума, да и не только ума Троцкого дают место предположениям иного порядка. Опоздав к революции, задержавшись несколько в Америке, Троцкий, ещё в 1905 году бывший председателем Совета Рабочих Депутатов в Петербурге и тогда вредивший его деятельности, он примкнул в России к тому течению, которое считало необходимым «углублять» революцию, опираясь на шкурные интересы малосознательных, легко поддающихся гипнозу обещаний, солдат и рабочих.

Третий новоявленный министр, имя которого часто упоминается теперь в печати, как министра Народного Просвещения, Луначарский, как-то по недоразумению примкнул к политике. Он эстет, с развитым художественным чутьём и знает искусство, его теорию и историю. Он может быть хорошим художественным критиком, но в политике человек мало искушённый. Я вспоминаю его рефераты в Швейцарии на собраниях русской колонии. И если бы он не был охвачен доктринёрством до того, что стал договариваться до особого вида искусства – пролетарского, то лекция его по литературе и искусству могли быть даже интересны. Но, к сожалению, начиная с художественной критики и подчас тонкого анализа данного автора, он обыкновенно переходил к доктрине и освещал автора под углом зрения пролетарским.

Вспоминаю последний вечер, проведённый мною в швейцарской колонии перед экстренным отъездом моим в Америку. Здесь Луначарский предстал хорошим декламатором, частью чужих, частью своих собственных, к слову сказать – очень удачных, я сказал бы, красочных стихов, и его декламация оставила самое приятное впечатление: видно, что это его сфера, и здесь он хозяин. Но как только он с художественных высот спускается в прозу жизни, в политику, он начинает блуждать в потёмках и становится просто скучным, как всякий профан, взявшийся вас поучать, не зная сам чему.

Я не буду вспоминать других встреч с представителями российской эмиграции, ныне выдвинувшихся в ряды деятелей русской революции, ибо довольно и этих трёх наиболее крупных современных персонажей. С другими, быть может, мы ещё встретимся в другом месте.

Я озаглавил настоящую главу, между прочим, «Агония старой власти».

Читатель спросит меня, почему же я ничего не говорю об этой агонии. Да просто потому, что она чувствуется здесь. В самом деле. Систематическое преследование и в административном и в судебном порядке такого более чем скромного и неопасного для существовавшего порядка политического деятеля, как я, и боязнь, доходящая до того, что в пору нужды в опытных офицерах, мне не разрешают явиться к исполнению своего долга, ясно показывают, что правительство было слабое и боялось собственной тени.

Мы жили в Швейцарии. А там, далеко, бился пульс русской жизни, страна переживала трагическую пору, а власть, как в свистопляске, издевалась над страной. Живые силы не допускались к работе, и всё руководящее её бралось из одного кладезя бюрократов. Уже в том факте, что одни лица оставляли министерство, чтобы через короткий промежуток вновь вступить в таковое, ясно проявлялся кризис власти, как таковой. А влияние Распутина и иже с ним на судьбы России? Это ли не знаменательно в смысле указания на то, что страна переживает внутри нечто трагическое, и что дальше так продолжаться не может. Страх власти перед революционными призраками чувствовался даже заграницей, в Швейцарии. Все работники, помогавшие военнопленным, но не принимавшие участия в официальных правительственных организациях, были взяты под подозрение: и в этом сыске департаменту полиции помогали дипломатические представители России и органы, при них состоявшие. Сколько ложных доносов слали эти деятели в Петербург, а там учитывали всё и находили, что вместе с хлебом и молоком и рыбьим жиром, посылаемым людьми, живущими заграницей, нашим голодным военнопленным идёт в лагеря революционная зараза, от которой надо уберечь пленных во чтобы-то ни стало. И нашему комитету, в конце концов отказали в праве получать из России деньги, и субсидировавший нас, как своего уполномоченного, Московский Комитет получил официальное уведомление от московского градоначальника, чтобы деньги нам более не посылать в виду революционного направления… того хлеба, который мы пакетами отправляли в лагеря военнопленных в Германии и Австрии. Равным образом, когда мы подняли вопрос об интернировании в Швейцарии наших туберкулёзных военнопленных, наравне с французами и германцами, русское правительство не решилось сделать этого, опять таки, боясь революционной заразы.