Константин Леонтьев – В своем краю (страница 8)
– А кровь? – сказала Катерина Николаевна.
– Кровь? – спросил с жаром Милькеев, и опять глаза его заблистали не злобой, а силой и вдохновением. – Кровь? – повторил он, – кровь не мешает небесному добродушию… Вы это все прянишной Фредерики Бремер начитались! Жан д'Арк проливала кровь, а она разве не была добра, как ангел? И что за односторонняя гуманность, доходящая до слезливости, и что такое одно физиологическое существование наше? Оно не стоит ни гроша! Одно столетнее, величественное дерево дороже двух десятков безличных людей; и я не срублю его, чтобы купить мужикам лекарство от холеры!
Все молчали.
– Вы, дети, Васе не верьте, он на себя выдумывает; он вовсе не такой злой, – сказала наконец с немного натянутой улыбкой Новосильская и, помолчав, прибавила, – он больше многих способен делать добро.
Младшие дети обрадовались и стали кричать: – Васька с носом! Ваську осрамили! Вот тебе, не вяжись с большими в разговоры! Зачем с нами не говоришь?
– Довольно, дети, вы надоели, – не без досады сказал Милькеев. – Видите, Катерина Николавна, и с ними бы свирепым быть не мешало…
– Будьте уверены, – отвечала Новосильская, вспыхнув, – что я не только свирепым, а даже и строгим не позволю вам быть с моими детьми.
– Как вам угодно, – сказал Милькеев мрачно, и обед кончился в молчании.
VII
Тотчас после обеда Милькеев вышел поспешно, спустился к озеру и скрылся в кустах. Дети побежали за ним; но строгий голос Баумгартена удержал младших; только Маша поманила Nelly, и та, краснея, догнала ее. Обе они тотчас скрылись в березнике.
– Он, кажется, не шутя сердится? – с беспокойством спросила Катерина Николаевна.
– Еще бы, – отвечал предводитель, – сами же вы его часто удерживаете от излишних шалостей с детьми, чтобы они в классе не забывались… А теперь вот при них как…
– Я думаю, это неприятно, – прибавил молодой Лихачов…
– Вы думаете, он обиделся?..
– Обиделся! – сказал предводитель, – что за слово – обиделся! А просто нейдет так резко говорить при всех, если вы человека уважаете.
– Le prestige aux yeux des enfants est indispensable, madame, – с своей стороны заметил честно Баумгартен (тем более это было честно с его стороны, что Nelly ушла за Милькеевым)…
– Но если бы вы знали, как противно слушать! Что за бесстыдство! – сказала Катерина Николаевна. – Извинять жестокость в каком-нибудь случае, это еще понятно, но оправдывать, обращать в принцип… при детях!
– Он увлекся.
– Нет, это – его всегдашняя манера преувеличивать собственные дурные мысли и без стыда говорить о них…
А сам, ведь знаете, как добр… Он платья до сих пор нового не может сшить оттого, что почти все деньги посылает дворовым на выкуп от отца, с отцом они чрез это поссорились…
– Я этого не знал, – сказал Лихачев.
– Вот видите! Он вдруг рассердился, когда я сказала, что он умеет делать добро… Неосторожно взглянула на него… Я узнала это от Емельяна, а Емельян от почтмейстера… Тогда он и сам рассказал мне подробно все… Как люди пошли против отца и зятя… И теперь вот!.. Это бесстыдно, это грязно… А ведь я его сама ужасно полюбила… Дети, бегите, увидите Васю, скажите, что я хочу у него извинения просить…
Но детям бежать не было нужды: Маша вернулась и сказала, что Вася с Nelly сели в маленькую лодку и поехали к острову, который там, там… в зелени за рощей…
– Он сердится? – еще беспокойнее и пугливее продолжала спрашивать Катерина Николаевна.
– Нет, мама, только грустит… Я вижу, что они стали шептаться с Nelly – я и ушла, чтобы не мешать.
Руднев мельком взглянул на Баумгартена и не ошибся, – лицо француза было красно… «Бедняга, – подумал Руднев, – вот кто мне настоящая-то пара!» – Не угодно ли вам пройтись немного по роще?.. – спросил он его.
Француз с восторгом согласился.
– Вот видите! – начал он тотчас, как только они миновали липовый лесок, – видите… не правду ли я говорил… Это беспокойство г-жи Новосильской, это утешение в лодке, на острову…
И пошел, и пошел!
Между тем Катерина Николаевна продолжала тревожиться. Двадцать раз спрашивала она, суетливо обводя всех глазами: – Ему теперь, я думаю, очень больно! Верно ему теперь грустно? Что он это с Nelly там говорит?.. Пустите, дети, пустите, я пойду. Дайте мне руку, Александр Николаич, встать…
Младший Лихачев помог ей подняться и хотел предложить ей руку, чтоб проводить. Все встали, но она просила всех остаться и поспешила одна к тому берегу, около которого должны были плыть Nelly и Милькеев. Все видели, как она, забывая свою усталость и послеобеденную лень, шла бодро и быстрыми шагами к березнику и, раздвигая ветки, вошла в самую его чащу…
– Экая добрыня! – заметил предводитель.
Никто не отвечал, только по смуглому лицу князя Самбикина пробежал какой-то луч не то сомнения, не то молчаливого согласия, не то насмешки.
Милькеев и спутница его тихо подвигались на лодке между двумя островками; скоро зелень лозника закрыла от них и пригорок с липами и другие берега. Они сошли на остров и привязали лодку к большому кусту.
– Ведь мы посидим здесь? – спросил он скромно.
– Да, сядем, – отвечала Nelly.
Сели, и Милькеев вздохнул. Nelly казалось, что руки, которыми он расправлял свои волоса, дрожали.
– Вы непокойны еще? – спросила она.
– Все, что вы мне говорили на лодке, правда, может быть, и я это знаю… Ах, да, нет! Разве не ужасно это из-за спора, из-за этой бестактности, которая меня губит… потерять такое место… При всех, при всех. Как это мелко, фу, как противно… Нет, я не могу сидеть, пойдемте…
Nelly тихо засмеялась и, взяв его без церемонии за руку, потянула к земле.
– Voyons donc! – сказала она, как милый товарищ, обращая на него синие глаза. – Вы нас не оставите, графиня вас так любит.
Милькеев сел.
– Между двух презрении!.. Презирать себя, если останешься, когда так пристыдили; презирать, если уедешь, потому что не кончил ничего… Ну, что будет, будет! Подождем! Какие, однако, у вас удивительные глаза; я таких глаз, серьезно, ни разу не встречал… Какие они глубокие… нехорошо только, что они всегда ровно глубоки – везде и для всех… Этот доктор говорит, что глаза выражают главную струю, которая пробегает по характеру… Вот у Маши глаза мечтательные, а у вас – любящие. А выходит – это вздор, ваша протестантская строгость не допустит вас ни до одного страстного взгляда. Это видно на бедной жертве вашей – на Баумгартене…
– Ах, Баумгартен! Разве Баумгартена можно любить? Он такой вялый, мокрый такой.
– А, какой славный жест! – воскликнул Милькеев, – такой мокрый, и сжали кулак, как будто выжали тряпку. Бедный Баумгартен! Он ведь вас страшно любит, а вы… Да, я вижу, что и Лютер и все реформаторы приходили напрасно… Женщины нисколько не стали гуманнее – напротив, к жестокости кокетства еще прибавилась жестокость неприступности. Потом эта проклятая английская кровь.
– Зачем неприступность? – отвечала, смеясь, Nelly. – Для человека, которого бы я любила, я, вероятно, готова была бы наделать тысячу глупостей.
– Право! – с удивлением сказал Милькеев. – Вот этакой выходки я от вас не ожидал. Это меня удивляет и… радует! – прибавил он тихо и задумчиво замолчал.
Nelly долго играла сломленной веткой по воде и долго смотрела на тихий и прозрачный пролив, который отделял от них соседний островок.
– Что, это отражение кустов, и зелени, и облаков реально или нет? Правда это, или только так кажется нам? Ведь все там есть у них, – сказала она, указывая на воду.
– Какие однако, вы умеете делать славные вопросы, – отвечал Милькеев, ласково оглядывая ее с ног до головы, – реально ли это? Вы хотите знать? Все реально, все реально! Всякая глупость, всякая фантазия человека реальна, потому что она
– Постойте, – сказала Nelly. – Слышите? вас кто-то зовет… Вот, вот… Это голос m-me Новосильской! А-а! как вы рады, какое у вас вдруг стало лицо… А!
В самом деле, с берега еще послышался голос Катерины Николаевны, которая аукалась и звала их.
Молодые люди поспешили сесть в лодку и выехать из пролива. На берегу, около березника, стояла, заслоняя руками глаза от солнца, Катерина Николаевна.
Зоркая Nelly уверяла даже, что видела ее улыбку.
– Она беспрестанно улыбается, и мне сначала это не нравилось, – заметила она.
Но Милькеев поспешно греб, не отвечая ей. Через секунду он уже и сам мог видеть, что Катерина Николаевна улыбается, и так поторопился, что чуть не опрокинул челнок.
– Смотрите, вы мне Nelly еще утопите, – весело сказала Катерина Николаевна, протягивая руку молодой девушке, чтобы ей легче было встать из лодки.
Глаза ее сияли.
Потом, когда смущенный Милькеев привязал лодку, она и ему протянула обе руки и произнесла с такою ласкою и таким беспокойством: «Неужели
Катерина Николаевна смотрела на его кудри, и на ресницах ее навернулись слезы.
Nelly поспешно ушла вперед.
– Вася, Вася, вы ли это? – продолжала Катерина Николаевна.
– При всех, при детях… все же я человек, – говорил Милькеев.