Константин Леонтьев – Одиссей Полихрониадес (страница 24)
Он (мне так показалось с первого раза) очень хорошо говорил о восточном вопросе.
– Восточный вопрос, – говорил он отцу, – подобен котлу. Котел стоит и варится!
Мне это понравилось, но несносный доктор Коэвино (я было стал соглашаться с ним насчет развратного и скупого Куско-бея, у которого уже непомерно блестел сюртук) не мог и в этом случае не раздражить меня и не оскорбить моих чувств. Он возвратился в ту минуту, когда Бакыр-Алмаз уходил от нас. Они поздоровались между собою и потом, пока почтенный архонт ехал медленно верхом через площадь, доктор долго смотрел на него в лорнет и, засмеявшись громко, вдруг воскликнул:
– О, дубина! О, добрая христианская душа! О, истукан деревянный, рассуждающий о котле восточного вопроса! Как глупы и бессмысленны все наши эти греки, все эти попытки Фукидидов и Солонов, и самих чертей, когда они говорят о политике! Ты заметь… Нет, я тебе говорю, ты заметь, какую лукавую рожу делает этот Би́чо, и глаз один… о, Маккиавель! и глаз один прищурит, и палец к виску указательный приложит, когда говорит о восточном вопросе… Ха, ха, ха! «Мы дипломаты, значит нас не обманет никто!..» О, дубина! О, Валаамова ослица, одаренная словом! Заметил ты, как они рассуждают? Заболел французский консул лихорадкой. «А! Интрига! Пропаганда! Восточный вопрос!» Выздоровел русский консул от простуды. «А! демонстрация! Восточный вопрос!» Приехал австрийский консул, уехал английский. «Ба! Мы знаем мысли этого движения; от нас, греков, ничто не утаится. Мы эллины! Мы соль земли!» О, дурацкия головы! О, архонтские головы!
– Перестань, доктор, – сказал ему на это отец. – Ведь и ты архонт янинский. Все люди с весом и положением в городе зовутся по-эллински архонтами.
– Я? я? Архонт? Никогда! я могу быть бей, могу быть аристократ, могу быть, наконец, ученый. Но архонт янинский… о, нет!..
С этими словами доктор обратился к образу Божией Матери и воскликнул, простирая к нему руки, с выражением невыразимого блаженства в лице:
– О, Панагия! будь ты свидетельницей, как я был рад и как мне было лестно слышать, когда мой друг Благов говорил мне, что в Янине есть только два замечательные и занимательные человека, это – ходжи-Сулейман, дервиш, и доктор Коэвино.
– Да, да! – продолжал он потом, грозно наскакивая то на отца, то на меня, то на Гайдушу, которая стояла у дверей. – Да, да! Я вам говорю, ходжи-Сулейман и я. Да! Один уровень – ходжи-Сулейман и я. Но только не с Бакыр-Алмазом и Куско-беем я сравню себя… Нет, нет! я вам говорю: нет, нет!
Наконец бедный отец уже и сам закричал ему в ответ:
– Хорошо! довольно! верим, дай отдохнуть!
И тогда только взволнованный доктор замолчал и несколько успокоился.
Что́ за несносный человек, думал я, все он судит не так, как другие люди. Никого из своих соотечественников не чтит, не уважает, не хвалит. Не зависть ли это в нем кипит при виде их богатства, их веса в Порте и митрополии, при виде их солидности? За что́ напал он теперь на г. Би́чо, на человека столь почтенного? Что́ ж, разве не правда, что восточный вопрос похож на котел, который стоит и варится? Очень похож. И к тому же Би́чо человек семейный, как следует, жена, дочка, два сына; дом хороший; патриот, хозяин; не с Гайдушей какой-нибудь открыто живет (все это знают и понимают! И стыд, и грех, и бесчестие имени) Би́чо-Бакыр-Алмаз живет с женой законною, которая была одною из первых красавиц в городе когда-то; она женщина и добродетели непреклонной; ей один турецкий ферик или мушир[35] в её молодости предлагал двести лир в подарок, и она не взяла, отвергла их и осталась верна своему мужу.
Имение еще недавно новое они купили в горах; говорят, вода там превосходная ключевая и лес значительный.
Нет, Коэвино все блажит и хвастается. Я уверен, что г. Благов уважает Бакыр-Алмаза больше, чем этого, может быть и не злого, но все-таки беспутного Коэвино. Хороша честь с юродивым дервишем быть на одной степени! Безумный Коэвино!
В доме у Би́чо мне также очень понравилось. Такой обширный, хозяйский дом; двор внутренний устлан большими плитами; цветы и кусты хорошие на дворе; весной и летом, вероятно, они прекрасно цветут. Покоев множество, ливаны просторные, старинные, кругом, ковры, зеркала большие, портреты европейских государей. Супруга пожилая, почтенная, в черном шелковом платье и в платочке. Идет от дверей к дивану долго, тихо, как прилично архонтисе; точно так же как и муж, говорит не торопясь и с достоинством. И во всем она согласна с мужем, во всем она ему вторит и поддерживает его.
– Погода хороша; но скоро начнет портиться, – заметил муж. – Зима. «Зимой всегда погода портится», – подтвердит и она. Муж едва успеет вымолвить: «Наполеон – прехитрейшая лисица!» а она уже спешит поддержать его и говорит с негодованием: «Ба! конечно, его двоедушие всем известно».
И я, внимая речам этих почтенных людей, радовался на их счастье и думал про себя, сидя скромно в стороне: «Не шумят и не говорят эти люди с утра до ночи, как доктор, но что́ ни скажут они, все правда. Правда что и погода к зиме всегда портится, это и я замечал не раз, правда и то, что хитрость императора Наполеона всем известна!»
Тогда, конечно, я не мог предвидеть, что Бакыр-Алмаз и жена его будут со временем мне тесть и теща, и что в этом самом обширном доме, в этой комнате, где я теперь так почтительно молчал, сидя на краю стула, будет уже скоро, скоро – о! как быстро льется время! – будет здесь в честь мне, именно мне, греметь музыка громкая, будут люди песни петь, прославляя меня, и вино пить, и есть, и веселиться, и дети будут ударять в ладоши, прыгая с криками по улице при свете факелов вокруг моей невесты.
И даже невеста моя будущая подавала мне сама тогда варенье и кофе, и я смотрел на нее рассеянно и думал: «дочка, однако, у них не так-то хороша. Худа слишком и очень бледная». Вот что́ я думал, принимая угощение из её рук.
И точно, маленькая Клеопатра была собой непривлекательна, личико у ней было как будто больное, сердитое или испуганное. Ей было тогда тринадцать лет, и не пришло еще время скрываться, по эпирскому обычаю, от чужих мужчин до дня замужества.
Когда она внесла варенье, Бакыр-Алмаз сказал отцу моему:
– Это дочь моя, Клеопатра.
– Пусть она живет у вас долго, – ответил отец.
Потом Бакыр-Алмаз велел поставить поднос и сказал:
– Она знает сатирические стихи на нынешнее правительство короля Оттона. «О, доколь саранча чужестранная… Доколе, о греки, баварец глухой[36]… Несчастной отчизны…» Садись, Клеопатра, и спой эту песню; почти наших гостей.
Клеопатра молчала.
– Спой, Патра, когда отец желает. Почти гостей, – подтвердила мать.
Но Клеопатра вышла тотчас же из комнаты, не говоря ни слова и с недовольным видом.
«Некрасивая и непослушная девочка», – подумал я тогда, и тем кончилось наше первое свидание. С того дня я ее почти до самой свадьбы моей не видал, ибо вскоре после этого ее уже перестали пускать в приемную при мужчинах.
В первое воскресенье, которое пришлось после нашего приезда, мы с отцом были в митрополии у обедни.
Старого митрополита нашего я видел не в первый раз. Года полтора тому назад он объезжал Загорье: служил обедню в нашем Франга́десе. Я при нем пел и читал Апостола; он дал мне целовать свою руку, хвалил мое усердие и сказал мне: «Вот ты начинаешь жизнь свою службой при храме. Начало доброе; смотри, чтобы птицы злые не расклевали эти благия семена. Не связывайся никогда с безумными юношами твоего возраста! Турок и тот хорошо говорит: «Дели-базар – бок базар»; то-есть – общество безумных есть рынок грязи».
Я поклонился ему в ноги и еще раз поцеловал старческую дрожащую его десницу. Краткая встреча эта, эта торжественная епископская служба, которую я в первый раз видел в нашей загорской церкви, милостивое внимание, которым отличил меня преосвященный Анфим от других моих сельских сверстников, все это оставило в сердце моем глубокое впечатление, и я ужасно обрадовался, когда увидал, что преосвященный еще бодр и крепок на службе. Он был росту огромного, и белая короткая борода очень шла к его полному и очень красному, но предоброму и даже иногда немного застенчивому лицу.
После обедни мы зашли к нему и застали у него несколько янинских старшин. Казалось, полное, примерное согласие царствовало между архипастырем и мирскими богатыми представителями христианской общины. Архонты (в их числе был и Би́чо) почтительно целовали его руку, низко ему кланялись, подавали ему туфли, говорили беспрестанно «преосвященнейший», «отче святый»; улыбались ему: он им тоже всем улыбался и, прикладывая руку к сердцу, называл то одного, то другого с большим, по-видимому, чувством «благословенный ты мой!» Я радовался.
Однако скоро разговор принял не совсем любезное направление, а одно слово преосвященного и мне показалось очень колким. Один из архонтов спросил его, доволен ли он последним своим путешествием по епархии. Преосвященный вздохнул, подумал и переспросил его: «доволен ли я путешествием по епархии?» Еще раз вздохнул и сказал наконец вот что:
– Всякое путешествие, благословенный мой, поучительно чем-нибудь. В этот раз я видел нечто, весьма полезное, видел людей, которые пасли овец и других людей, которые за свиньями смотрели. Боже мой, – думал я, – какая благодать кротких овечек пасти! Все они вместе, все согласны, куда одна, сердечная, бежит, бегут и другие. Пастырю доброму и радость. Совсем иное дело свинья. Пасти свиней это мука адская; с утра выгнали их вместе, а к вечеру уже и собрать их нельзя; они все разбежались по роще. Тогда что́ должен делать бедный пастух? Он раскалывает небольшую палочку, ловит одну свинью и ущемляет ей ухо. Услышав только визг этой свиньи, и вся остальная скотина сбегается в ту сторону! Вот что́ я видел, и на многие мысли навело меня подобное зрелище, благословенный ты мой.