Константин Леонтьев – Одиссей Полихрониадес (страница 17)
Притворил поскорее дверь и упал на диван без подушки. Не успел я еще задремать, как Гайдуша вбежала в комнату. Я испугался, вскочил и сел на диване, чтобы показать, что я не сплю.
Но Гайдуша доволно милостиво сказала мне: – «Спи, спи, дитя, отдыхай». Принесла мне подушку, вспрыгнула мигом на диван, чтобы задернуть занавеску на окне, и поставила мне даже свежей воды на случай жажды.
Сильно смущенный её вниманием, я сказал ей, краснея:
– Благодарю вас, кира-Гайдуша, за ваше гостеприимство и прошу вас извинить меня за то, что я так обременил вас разными трудами.
Кажется бы и хорошо сказал?.. Что́ же могло быть вежливее с моей стороны, приличнее и скромнее?
Но лукавая хромушка усмехнулась, припрыгнула ко мне и, ущипнув меня за щеку, как какого-нибудь неразумного ребенка, воскликнула: «Глупенький, глупенький паликарчик горный… Спи уж, не разговаривай много, несчастный! Куда уж тебе!»
И ускакала из комнаты.
А я вздохнув крепко уснул. И не успел даже от утомления вникнуть в смысл её слов и разобрать, с какою именно целью она их сказала, – с худою или хорошею? Вернее, что с худою, однако; так казалось мне. Спал я долго и проснулся только под вечер от ужасного крика и шума в соседней комнате. Казалось, один человек неистово бранил и поносил другого, топая ногами и проклиная его. Другой же отвечал ему голосом нежным, трогательным и быть может даже со слезами.
Что́ за несчастье?! Что́ случилось?
II.
Крик и шум, которые разбудили меня, не имели ничего опасного: это доктор Коэвино рассказывал отцу моему о своих делах и чувствах. Он пришел в то время, когда я спал, и обрадовавшись искренно приезду моего отца, то гневался, то объяснял ему, как ему иногда горько и тяжело. И грозный голос и умоляющий, оба принадлежали доктору.
Я присел на диван поближе к дверям и слушал.
– О! друг мой, друг мой! – говорил Коэвино грустным голосом (и мне казалось даже, что он может быть и плачет). – Друг мой! Во имя Божие, прошу тебя, послушай меня!
– Я слушаю тебя, Коэвино, успокойся… – отвечал ему отец.
– Слушай, друг мой! Я тебя прошу во имя Божие, слушай меня внимательно и рассуди потом. Мы сидели все на диване вокруг. Он, этот глупец, этот архонт, этот богач… сидел против меня. Разговор продолжался. Он говорит: «Всякий патриот должен согласиться, что эпироты сделали много для эллинской цивилизации…» Я возразил на это, с гордостью, могу сказать, что я не патриот!.. «Да, я не патриот… Клянусь честью моей, я презираю эллинский патриотизм… Он для моего ума не понятен», – сказал я. А Куско-бей, вообрази себе, друг мой, сардонически усмехнулся и говорит: «Для вашего ума, доктор?.. быть может!»
Я заинтересовался рассказом, я знал имя Куско-бея. Из христиан, он был первый богач в Янине, и у него было в горах и по долине Янинской до пяти имений с обязанными крестьянами.
Но передав отцу колкий ответ Куско-бея, Коэвино надолго замолчал. Потом вдруг как вскрикнет, как застучит ногами…
– Мне! Мне это сказать? и кто же?.. Янинский архонт! который торговлей и мошенничеством составил себе огромное состояние… Развратный человек… Разврат исполненный, могу сказать, ума, грации, изящества, – это другое дело! Но
– Что́ ж хорошего, – отвечал ему отец, – стольких врагов себе создавать. Куско-бей человек сильный, богатый.
Я слышал, что Коэвино передразнил отца голосом:
– Сильный, богатый… архонт янинский, подлец! Архонты! аристократия… Нет, я понимаю аристократию, я люблю ее, я сам, могу сказать, аристократ… Да! аристократия имени, рода, меча! Рыцарство. Заслуги государству, великия открытия науки и ума, наконец… так, как в Европе. Но здесь эта наша низкая плутократия, господство капитала, интересов… А! насколько турки благороднее, возвышеннее их, этих разносчиков наших. Согласен ты?
Отец ему на это сказал:
– Не согласен, друг мой, не согласен, извини. Я и сам разносчик, вдобавок, скажу тебе, и небогатый. Хорошо тебе турок хвалить, когда ты доктор и с них берешь деньги, а я из тех, с которых они берут, что́ хотят. Знаешь ты это? Да, я сам был разносчиком и хамалом, как есть. Мальчишкой я, согнувшись, ситцы и коленкор разносил на этих плечах. Хозяин посылал меня и в жар и в дождь по архонтским жилищам, и я носил. Согласиться я с тобой не могу!..
– О! прости мне, друг мой, если я тебя оскорбил! воскликнул Коэвино нежным голосом. – Обними меня… и прости… Ты, я знаю, честный и благородной души человек… Нет, я честный труд люблю и уважаю. Я сам трудом насущный хлеб приобретаю. Но, видишь, я люблю сердце, священный огонь люблю в человеке, ум, могу сказать, чувства возвышенныя…
И, помолчав немного, доктор продолжал так тихо, что я принужден был напрячь все мое внимание.
– Вот тебе пример возвышенных чувств в бедности. Эта несчастная женщина Гайдуша. Она вспыльчива, как демон, но предана мне по рабски. Вчера вечером она рассердилась и убежала из дома. Я был этим крайне расстроен. Но, заметь, какая любовь, какая преданность… Какая глубина и тонкость чувств… Она ушла к одной знакомой ей монахине в «Архимандрию» и увидала оттуда ваш приезд… «Гости! у доктора!..» В один миг забыты гнев, месть и злоба… Она бежит, летит на крыльях. Она служить вам. И все это для чего? чтоб я не осрамился пред гостями… А? Это не ум? Скажи. А? Это не чувство?
– Девка умная, – сказал отец.
А доктор опять к нему:
– А? скажи? умная? А? скажи, разве не возвышенно это. А? скажи…
– Возвышенно, но зачем же она тарелки у тебя вчера все перебила. Она, проклятая, должна бы помнить, что ты ежедневным трудом приобретаешь деньги.
Коэвино в ответ на это отцовское замечание захохотал изо всех сил и должно быть запрыгал даже, потому что пол затрясся во всем доме. А потом закричал:
– А! Тарелки! браво! Мне это нравится. Я люблю этот грозный гнев! Этот пламень чувств… Тарелки бьет! Браво! Паликар женщина! Я люблю эту фуриозность, фурию, гнев, эту страсть! И потом заметь, что она разбила двенадцать дешевых тарелок, а фарфоровые не тронула… О! нет… Я тебе сейчас покажу их… Один сервиз мне подарил Абдурраим-эффенди, благородный турок!
Доктор кликнул Гайдуше, сказал ей повелительно и грозным голосом:
– Беги скорей и принеси оба сервиза фарфоровых сюда, показать господину Полихрониадесу. И голубой, и тот, который с разноцветными узорами. Оба! живо! О! голубой. Это прелесть! Его мне подарил Абдурраим-эффенди, благородный турок.
– Хорошо, но дитя там спит, где спрятан фарфор.
Тут Коэвино закричал:
– А! да, дитя. Сын! Это правда. Я его забыл. Тем лучше, пусть он встанет, мы и его посмотрим… Сын… Он вероятно теперь большой… Одиссей, вставай!
Я поспешно поправился перед зеркалом и пошел в гостиную с некоторым страхом и смущением.
Увидав меня, доктор отступил несколько шагов назад и улыбаясь рассматривал меня долго в лорнет.
– А! сын… Дитя! Одиссей! А! В халатике, по-древнему! браво! обернись спиной… В саване турецком. Живи и будь здоров!
Меня ужасно оскорбило замечание доктора насчет моего халатика или «турецкого савана», и я после этого целый вечер был расстроен и печален. «Лучше провалиться под землю, думал я, чем жить так, как я живу! Что́ за несчастье! Лучше бы меня уже в цвете юности моей Харон взял. Это мучение! Консул смеется надо мной, что я не так говорю; этот сумасшедший говорит, что на мне саван турецкий! И правда! я уже давно думал, что надо бы мне франкское платье сшить, как все благородные люди нынче носят. Увы! Все горе нам бедным! На чужбину теперь меня увезли из родного гнездышка, бедного меня и несчастного! А пристанища нет, нет убежища! Консульство без консула стоит, а здесь оставаться я не могу. Голубушка мать моя, канарейка моя золотая, хорошо сказала, что в этом доме мне жить нельзя… Женщина эта дьявол сам во образе женщины. Шутка это, вчера на жандарма на турецкого закричала! Что́ же я такое для неё после этого? Червь, которого она растоптать может. А сам доктор? И он тоже не заслуживает никакой похвалы; ибо не прилично образованному и благородному человеку оскорблять и срамить так своих гостей. Саван турецкий! увы! это не жизнь, а мученье, это чужбина. В Франга́десе, в отчизне моей, никто меня так не оскорблял и никто надо мной не смеялся!»
Хорошо делают люди, что осуждают этого Коэвино. Пристойно ли человеку в летах так кричать и прыгать? И выдумал еще что́! Простую свою и безграмотную Гайдушу возвышает над янинскими архонтами, над землевладельцами и великими торговцами, которые в училищах обучались. Нет, он глуп и дурной души человек, и я скажу отцу, что я в доме этом жить боюсь и не буду!