Константин Котлин – 13.09 (страница 4)
– «Неро д'Авола», – объявляет София: в ее руках два бокала и бутылка без этикетки. Я многозначительно улыбаюсь.
Рубиновые кровоподтеки искрились в свете догорающей свечи – я глядел на мир сквозь стекло пустого бокала. София, раскинувшись во всю ширину кровати, спала, обнаженная, чуть прикрытая одеялом. По ту сторону стен – я это знал – за нашим окном следят заснеженные руины. Черные проемы-глаза жадно ловят отблеск слабого света. Едва я задую свечу, как окажусь один на один со своими мрачными фантазиями. Присев на край, дотронулся до Софии. Провел рукой по спине, погладил волосы, но она не желала реагировать на мои действия. Тогда я поцеловал ее в шею. Девичье тело изогнулось в истоме, освобождая для меня нагретое собой пространство. Лег рядом, обнял. Она что-то неразборчиво промурлыкала. Резкий порыв ударил в окно, ветер проник в комнату сквозь щель в раме. Пламя нехотя колыхнулось, и мир погрузился в белесую темноту.
3
– Какого черта мы ждем здесь?
Гулкое эхо подхватило, понесло слова в неимоверную высь. Солнце стекало по огромному нефу прямиком с неба, блаженно и по-доброму глядели четыре пары мраморных ангельских глаз из темной апсиды вдали, и бело-золотое марево алтаря слепило, выявляя сквозь тени и свет распятие – черное и огромное. Нас встретило милосердной улыбкой блестящее серебром лицо женщины, смотрящее из-под нимба всепрощающим каменным взглядом. За рядом скамей у стены по правую руку возвышалось массивное тело электрооргана.
Николас ван Люст, рослый кареглазый светло-русый блондин с узким ртом и высокими скулами, усмехнулся.
– Die duivel die in ieder van ons verborgen zit.
Я скривился:
– Господи… Что?
– Ce diable qui est cache en chacun de nous.
– Да скажи ты по-человечески…
Николас усмехнулся повторно.
– Я говорю: мы ждем того черта, что спрятан в каждом из нас. Здесь спасут наши души, ведь клин выбивается клином.
– И ради этого бреда я прошел полгорода? Ты поэтому разбудил меня посреди ночи? По телефону ты говорил о работе, а не о спасении души, кажется.
– Спасение души есть самая великая работа в нашей жизни, – Николас деланно воздел глаза к потолку, изукрашенному сценами из Евангелия. Он был такой же истый христианин, как я солидный и уважаемый житель Нового Петербурга.
– Аминь, – кивнул я. – А теперь давай-ка серьезно. И прошу: разговаривай со мной на третьем своем родном языке – в память о
Нико подошел к ближайшей скамье, сел и поманил меня пальцем. Я с большой неохотой занял место рядом.
– Софи умудрилась вызвать в моем старике интерес, – сказал он, пропуская колкость о матери мимо ушей. – И почему я раньше не додумался познакомить ее с отцом? Такой талантливый оратор нашел, наконец, достойного слушателя. Вчера она была великолепна – впрочем, как и всегда. Признаюсь, не ожидал от нее такого напора. Старик Тибо был впечатлен. Слушай, Сегежа, это от тебя она узнала столько бранных слов?
– Столько – это сколько?
Николас подмигнул мне.
– О, действительно много – élégance de jurons5. Остроумных и дерзких; не буду цитировать их, мы все-таки находимся в церкви. Но знаешь что? – эффект потрясающий! И вот теперь мы здесь, в базилике Святой Екатерины Александрийской, и ждем нужного нам человека. Ты столько раз просил замолвить за тебя словечко, и ты знаешь, что я так и делал, а нужно было всего-то одной молодой и красивой девушке смешать с дерьмом моего старика. Шикарно!
Николас взглянул на мое растерянное лицо и громко рассмеялся. Смех подхватило эхо, многократно его усиливая.
– Вот такая у тебя жена. Magnifique6!
Я окинул ван Люста холодным и колючим, как это утро, взглядом.
– Ну и где же твой человек? Почему именно…
–
– Не понял. Где сидит?
Нико широко улыбнулся.
– В келье, конечно! Где же еще сидеть попу?
– Попу? То есть, священнику? Что за работу может предложить мне священник?..
– Что именно за работа он сообщит тебе tete-a-tete. Отец сказал привести тебя к преподобному Жану-Батисту, который наставит тебя, грешника, на путь истинный.
Я медленно, тоскливо поднялся.
– Если это шутка, то совсем не смешная. Какого черта, Николас? Может, ты неправильно понял, но мне
Кроша звенящую тишину, мое восклицание заметалось меж стенами, а взгляды наши скрестились, и мы не заметили появления низенького человека в черной длинной сутане. В грудь его будто вдавили массивный золотой крест, сияющий в лучах солнца. Лицо человека было изрыто оспинами; напоминало это истыканный вилкой блин. Над теплыми желтыми глазами нависали кустистые брови, складываясь в подобие живой изгороди. Седые волосы были коротко острижены на манер тюремного заключенного. На меня с легким укором взглянули: быстро и точно бы по-кошачьи. Нико поднялся и обошел священника со спины. К моему мрачному изумлению, ван Люст уселся прямиком за электронным органом.
– Дядя Жан-Батист, можно я сыграю? Создам вам приятную атмосферу и все такое.
Я осоловело посмотрел на бельгийца.
– Конечно, сын мой, конечно, – вкрадчиво заговорил священник с чуть слышным гнусавым акцентом, характерно ставя ударения на последний слог. – Что-нибудь из Баха, Николя, très bon7.
Жан-Батист вновь обратил на меня свой желтоглазый взор – в этот раз с пытливым интересом. Широко улыбнулся, медленно, с достоинством протянул руку. Я вознамерился было ее пожать, но в последний момент понял, что ладонь священника была обращена ко мне внешней стороной: напряженно и будто с неким призывом. Что-то заставило меня совсем незаметно склонить голову перед человеком в сутане.
– Так вы и есть Хлеп Сегеже? – гнусаво осведомился он. – Очень рад встрече.
Торжественно и печально взревел глубокий голос органа. От услышанного губы – самым невероятным для меня образом – припали к сухой коже руки Жана-Батиста. Чувств не было: ни отвращения, ни наслаждения. Ошарашенный, отнял уста от протянутой длани, выпрямил спину, и только сейчас расслышал в подробностях, что же именно играл Николас: по утробе собора плавно растекались величественные ноты токкаты и фуги ре-минор Иоганна Себастьяна Баха. Техника исполнения была безупречна. Звук обволакивал нас словно пудинг ложку.
– Взаимно, – выдавил я.
Святой отец вновь улыбнулся. По-отечески взял меня под локоток и не спеша зашагал вдоль скамей. Мне ничего не оставалось делать, как засеменить рядом.
– Скажите, mon fils8, вы веруете в Бога? – спросил священник, не убирая с лощеного лица блаженную улыбку, спросил будто между прочим, тоном, каким можно тихо и непринужденно возвестить о начале дождя в душный летний полдень. Дождь этот ждали еще со вчера, и, разумеется, знали, что капли его не принесут облегчения; душно и мрачно несколько дней подряд, душно и мрачно, а теперь еще и омерзительно влажно. Вопрос не имел ответа, больше того, он не имел смысла и права быть заданным. Если когда-нибудь я на него и отвечу, то только себе самому. Из каких-то мстительных побуждений, от разочарования происходящим, на вопрос я ответил вопросом:
– В какого именно бога?
Жан-Батист остановил свое шествие. Встал аккурат напротив музицирующего племянника.
– Конечно же, в единственного Господа Бога, что послал на землю своего сына, Иисуса Христа, умершего на кресте за грехи наши, – без намека на акцент скороговоркой отчеканил отче, смотря на меня взглядом агнца.
– Ну, начинается… – протянул тихо Николас и добавил по-фламандски – видимо, дядя не понимал второго родного для племянника языка. – Oude fart trok erwten9.
Со стороны главного входа послышались голоса: серые тени неспешно крались от входа, осеняя себя крестным знамением. Тени медленно оседали тут и там на скамьях. Некоторые с опаской косились на Нико, и не думающего останавливать свое представление. Я ухмыльнулся, поняв, что он заиграл мелодию одной популярной до ПВ песни.
Святой отец оглядел собор и недовольно нахмурился:
– Я надеялся покончить с делами до утренней службы… Mon fils, пройдемте.
Он указал на прямоугольную деревянную пристройку рядом в углу, имеющую две дверцы. Мы прошли к ней, Жан-Батист открыл одну из дверей и исчез за драпированной темной тканью. Поняв, что я остался в растерянном одиночестве, он громко и торжественно изрек из глубины ящика:
– Пройдите в соседний chambre10!
Дверца передо мной закрылась; все еще недоуменный, я сделал, как было велено. В полумраке, окутанный запахами сухого дерева и пыльной ткани, уселся на твердое неудобное сиденье. С коротким стуком отъехала перегородка в стене справа: в темноте показалось благообразное лицо священника.
– Не желаете ли исповедаться, сын мой? – спросил он вкрадчивым голосом, пытаясь пригвоздить меня к деревянной стене своим потемневшим от полумрака взглядом. – Откройтесь передо мной. Я все прощу.
Я неуютно поежился. Единственным эпизодом в моей жизни, достойным какой-либо исповеди, являлась постыдная и глупая слабость, и тот, с кем я ее совершил, или, вернее сказать, разделил (сущую, в общем-то, шалость), лишь посмеялся надо мной и простил. В остальном, жизнь моя, к сожалению для Жана-Батиста, была простой и на удивление честной, даже в каком-то смысле скучной. Возможно, в пятилетнем возрасте я украл пару конфет со стола перед ужином. Кажется, подделал подпись матери под «двойкой» в школьном дневнике в шестом классе. Но, может быть, для исповеди подойдет случай, когда я выхватил из рук уснувшего человека на улице пакет апельсинового сока (совершенно не представляю, где он мог его раздобыть в те страшные времена)? Или поделиться тем, что почувствовал, когда сестра сказала мне, что тот человек вовсе не спит? Но не лучше ли сделать наоборот, задав вопросы этому холеному пожилому иностранцу: а что он делал во время ПВ, о ком молился, и зачем прибыл в мой город?