18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Коровин – То было давно… (страница 80)

18

Когда я приехал к Южину, он умывался с дороги, и так как дело было не требующее промедлений, то князь принял меня, умываясь, у себя. В чрезвычайно серьезном тоне и виде, серьезно мигая, сказал, что вызвал меня, чтоб я распорядился все эмблемы, орлы, короны, инициалы, которые находятся в виде украшений в залах и фойе и на занавесях Императорских театров, немедленно убрать, отбить, словом, уничтожить. И как можно скорей – как невероятно раздражающие и его, и общество.

Странно было видеть этого толстого человека, умывающегося впопыхах, и притом артиста Южина, который так любил ордена и надевал их с утра, на парадных праздниках, каждый раз при приезде директора, приезжая к нему на доклады. Надевал эти ордена и какой-то большой белый крест болгарского Фердинанда.

– Этого все требуют, – сказал он. – Уберите немедленно. Я вас за этим вызывал. Прикажите. Прошу вас убедительно.

– Да, князь, конечно, – согласился я. – Теперь уж республика, не терпит Императорские театры, Императорские университеты, Академии художеств, Технические училища; клиника, артисты, солисты Их Величеств… Странно. А вот скажите, князь, кажется, не было императорского сумасшедшего дома?

Сумбатов удивленно посмотрел на меня.

Императорский Малый театр торжественно чествовал дни свободы. На сцене Малого театра был устроен фестиваль. На большом пьедестале одетая боярышней в кокошнике артистка Яблочкина. Руки ее подняты к небу, на руках оборванные цепи, под мышкой одной руки привязан сноп ржи и серп, у ног лежит солдат. Это – освобожденная Россия. А кругом, внизу у пьедестала, артисты и артистки. Артисты во фраках, артистки декольте, шляпы – перья паради.

Оркестр играл «Марсельезу». У нас, так сказать, как во Франции. Артисты с серьезными лицами пели:

Вы, граждане, на бой, Вы, граждане, вперед, Впи-пи-пи-пи-впиред, Вы, граждане, на бой.

Ловко выходило, совсем «Марсельеза».

Я посмотрел на толстого князя Сумбатова, на пухлого Головина, на Рыбакова… Какие все толстые. Какие толстяки, а вот на бой идут.

Когда в 1919 году совершенно нечего было есть, а есть всё же привыкли, то находились дома, люди, какие-то остатки средств, в которых всё еще сохранилось московское гостеприимство. Среди гостей у этих людей были всегда артисты. Они играли роль утешителей. Приходили и важно шепотом передавали радостные новости:

– Кончается, – говорили, – да, да, кончается. Вчера на Ходынке солдаты все лапти сожгли, да.

Все смотрят с вниманием, что такое.

– Ну и что же?

– Как что? – говорит удивленный артист. – Ясно, что конец.

Его сажали, угощали каким-то пирогом с творогом, с солониной. Артист сидел, ел и говорил совершенно как фельдмаршал, с важностью:

– В понедельник фабрику Абрамовичу вернули. Рабочие пришли с хлеб-солью к хозяину: «Бери, – говорят, – себе назад. Нам без тебя никак не управиться». Ресторан «Эрмитаж» на днях открывается.

– Да что вы, неужели?! Кушайте, голубчик, кушайте.

И голубчик кушал…

– Да, – говорил он, – я вчера сказал в банке, как его, Ше… ше… Шешкевичу. Говорю ему: «Ну что вы, товарищ, отдайте вы из сейфа-то Ивану Ивановичу Корзихину-то. Хороший он парень. Ну что вам». «Ну, – говорит, – для вас только. Пускай завтра приходит».

– Да что вы. Господи. Кушайте, голубчик.

И голубчик кушал.

На каком-то собрании артистов говорили:

«Главное – справедливость. Это верно. В театрах из артистов есть любимцы публики, и эти артисты другим ходу не дают. И эти любимцы получают больше других, и им платят. А разве можно и нужно угождать публике? Она ведь не всё понимает. Другим работы нет – всё любимцы берут. Главные роли их, они берут их себе, а мы теперь сами директора выберем, чтоб равенство ввел и черед. Вот Шаляпин – всё нарушает. А вот в равенстве-то узнает, кто он. А если он товарищ, то не должен выскакивать, пой, как поют, не подлизываясь к публике. Надо же достоинство иметь и подлизой не быть. Да и партию своего товарищества и театра, так сказать, учреждения, не подрывать. Революционную совесть иметь надо. Эти прежние штучки империалистические надо бросить раз навсегда. Товарищ в год две тысячи получает, а он норовит в один вечер забрать их. Теперь после постановления товарищеского – это не выйдет, не пройдет… Справедливость-то, пожалуй, не понравится. А сами поют о правде. Где правда-то тут? Правда-то не понравится. Но мы теперь сплотились, договорились и поставим дело как надо. На то и товарищество, и союз».

Равенство и справедливость. Был жетон: «Да укрепится свобода и справедливость на Руси». Я получил бланк. Бланк этот был напечатан после долгих и многих обсуждений Всерабиса «Заключение работников искусств, отдела изобразительных искусств». В графах бланка значилось:

Размер.

Какой материал.

Холст, краски, стоимость его.

Время потраченного труда.

Подпись автора.

Цена произведения определялась отделом Всерабиса.

В Школе живописи мастера и подмастерья. Всё было хорошо, но с подмастерьями было трудно. Их работу надо было расценивать. Трудно было вводить справедливость. Трудно. Кто сюпрематист, кто кубист, экс-импрессионист, футурист – трудно распределить. Что всё это стоит, по аршину или как ценить? Да еще на стене написано: «Кто не работает, тот не ест». А есть вообще нечего было. А справедливость надо вводить.

У Всерабиса и мастеров ум раскорячивался, как они говорили. Заседания и денные, и ночные. Постановления одни вышибали другие. Трудно было: один предлагал то, а другой совсем другое. И притом жрать хочется до смерти. Вот как трудно вводить справедливость и равенство.

Все ходили измученные, бледные, отрепанные, неумытые, голодные. Но всё же горели энергией водворить так реформы, чтоб было как можно справедливее. И их души не догадывались, что главная потуга их энергии – не дать другим того, что они сами не имеют.

Как успокоить бушующую в себе зависть? А так как она открылась во всех, как прорвавшийся водопад, то в этом сумасшедшем доме нельзя было разобрать с часу на час и с минуты на минуту, что будет и какое постановление справедливости вынесут судьи.

Странно было видеть людей, охваченных страстью власти и низостью зависти и уверенно думающих, что они водворяют благо и справедливость.

«Мир хижинам, война дворцам» было крупно написано на бывшей гостинице «Метрополь» в Москве.

– Значит, воевать с дворцами. Так, – говорил человек, одетый в поддевку, другому, одетому в тулуп. – Мир, а воевать-то надо нам. Значит, из хижин. Какой же, значит, мир?..

Тулуп слушал, слушал и говорит:

– Ежели теперь кто какой дом построит, то в ём и живи сам. Боле ничего. Так велят, значит, теперь. Я говорю им: значит, ежели печник я, значит, в печке мне и жисть вести? А мне говорят: дурак ты, боле ничего. Вот и поди, разбери тут.

– Ежели кто безлошадный, лошадей у лошадных отбирать. А те без лошадей – ай, помирай. Значит, они опять у лошадных лошадей забирать зачнут. Тогда что?

– А тогда ты, – говорит другой, – а тогда ты ему его лошадь, что отобрал у него, продай ему. У тебя деньги, а у него она опять. А то у тебя ничего, а тут деньги в кармане у тебя, вот что.

– Вот правильно, ей-ей. Ну и ловко надумали. Верно. А скажи, товарищ, сколько разов-то у него, лошадного-то, лошадь угонять себе можно? Скажи, как это-то постановлено?

– Значит, у купцов все товары взяли, и торговать, значит, нельзя боле. Не наживай, значит, боле. И из лавки его вон. И из фатеры вон, и иди куда хочешь. А товар, значит, его весь раздадут. В череде, значит, всем равно.

Вот ловко, – говорит слушающий. – А дале как?

– А, значит, дале опять: работать будут товар, только купцам давать нипочем не будут, а сами мастера торговать зачнут. Вот что.

– А как же ему торговать, ежели он при работе?

– Как торговать? Прикащики торговать будут, а деньги – тебе, кто работает.

– Вот ловко, вот хорошо придумано. Хорошо прикащиком быть. Вот бы место получить этакое-то. Сам не работаешь, а нажить можно.

Арестанты

В детские годы часто видел я из окна дома нашего, по Рогожской улице в Москве, толпу так называемых бродяг. Вели их по улице под конвоем солдат или полицейских. В морозные зимние дни, одетые в лохмотья и опорки, они имели вид иззябших, очень бедных и жалких людей. Все обитатели Москвы привыкли к такой встрече. Говорили: «Ведут арестантов, бродяг, мазуру», т. е. мазуриков, мошенников. Особые конвои тюремной стражи, с саблями наголо, водили по Москве в кандалах преступников, приговоренных к каторжным работам. Вели этапным порядком, на каторгу. И лязг кандалов сопровождал их. Прохожие останавливались и смотрели на каторжан, подавали им милостыню через конвойных солдат, приговаривая: «На калачик примите». И крестились.

Прошли годы. Революция.

Выпустили всех арестованных политических, да и других кстати. Временное правительство, веря вдохновенно в величие свобод, не думало о тайных человеческих злобах. «Теперь все поймут и все станут как херувимы». Но каждый понимал свободу только для себя, и углублялись взаимные счеты, и зависть обуяла душу русских людей.

И в эти дни гнали арестантов. Толпы их становились всё многочисленнее, но по виду были они другие и одеты были иначе. Часто это были попросту хорошо одетые горожане. Но вели их как и прежде. Во все времена одинаково водили по Москве виноватых русских людей, арестантов.