Константин Коровин – То было давно… (страница 73)
– Нет, у меня нету, пущай сажает. Тольки не посадит, попугает, помучает – боле ничего.
И опять мы ехали молча. Уж зорька потухала за далекими лесами.
– Да… эх, мать честная… – сказал крестьянин, спускаясь с пригорка, – ы-ы-ы… ну… сердешная, чего… От сына-то нет вести… Помер он аль жив, невесть… У меня было двенадцать рублев, так ему, когда пошел на войну, отдал десять, сахару на дорогу купили, чаю, чайник жестяной, иголки, нитку, пуговиц… А то как же, надо всё… А три с полтиной теперя нету, как хошь. Ну, сажай, пусть сажает, отсижу… Я уж сидел, черт с ним, с анафемой. Да это не наш лесник-то, я на объездчика попал… Старается, себя показывает перед начальством… Анафема… Осину-то жалко, она сгниет – боле ничего. Эх, трогай, грех неровный… – понукал он лошаденку.
– Я тебе дам три с полтиной, – сказал я возчику.
Он как-то сразу повернулся весь, откинулся и посмотрел на меня серыми глазами с удивлением.
– Да ну? – сказал он. – Вре… Правду дашь? – Он снял обеими рукавицами большую рваную шапку и поклонился. Помолчав, сказал: – Отдам, значит, теперь им, анафемам… Только осину мне не отдадут. А я уж лучше отсижу, пущай… Я на трешницу куплю опосля пяток эдаких-то. Надо мне – и печь подпереть, да и сзади кренит избу – не упала бы, вот что… Да я уж думал – пущай падает: сына угнали… Вот одно – внук есть. Старуха тоже… Жена сыновья ушла в работницы, внука жаль… Эх, ну, трогай, грех неровный… Скоро вот за мостом… дотягивай… Живот тоже – в чем душа держится… Отслужила, знать, службу, сердяга, едва идет…
У крыльца дома моего я отдал три с полтиной крестьянину и еще рублевку за подводу. Он пристально смотрел на деньги. Сначала прятал их в дырявую шапку, потом вынул, думал – куда спрятать. Запихал за голенище грязного сапога.
– Ну, ладно… – сказал он как-то тихо. – Вот што: я тебе, барин, возка три хворосту привезу. Оно немного – я знаю, но вот уж живот-то у меня… – показал он на лошадь, – плох… Вот кады снег подет, тады привезу, легче будет… Ты потерпи, недолго… сдел милость. Я-то пойду отсижу. А деньги… то-сё надо… Внуку портки, лапотки, сахарку надо, чего-ничего, то-сё… Спасибо тебе, барин.
Вечером за чаем сидели у меня сосед мой, крестьянин Феоктист Андреевич, приехавший со мной артист, и слуга мой Ленька. Феоктист сказал мне, что крестьянин, который привез меня, – Кузьма из Никольского.
– Версты четыре отселе… из деревни, бедный он, всё сам через себя. Потому – с дурью он. Почитай, что полгода по каталажкам сидит. От дури… То за лес – ворует, ума эстолько нет. Рубит у дороги, не хоронясь… Через лошадь свою всё. Дерево выберет ядреное, а ей не свезти… Сидит. Пилит, рубит дуром. В непогоду надо, в ночь, когда ветер воет. А он прямо вот… тихо, кругом слыхать. Прямо на виду. Дурак, значит, выходит – куда ему! Ну и сидит… На станции жандару, – смеясь, говорил Феоктист, – жандару сказал: «Во, – говорит, – што. Царя, когда увидишь ежели, скажи, – говорит, – ему – полно воевать-то, на кой она ляд, война-то…» Ну что ж, его земской вызвал – ну, сидел в тюрьме, с месяц сидел. Видют – дурак, ну и отпустили.
– Ну что за охота говорить о дураках? Вот я приехал на охоту, – сказал мой приятель артист, – хорошо бы узнать, где здесь водопой.
– Водопой? – переспросил Ленька, – какой водопой?
– Ну какой водопой, ну где лоси и олени здесь воду пьют.
– Ну это неизвестно, – сказал я, – река здесь кругом и болота, ручьи… Много воды, кто ж их знает, где они пьют, где их водопой…
– Хороши охотники, – заметил, огорчась, артист. – А я был уверен, что на водопое возьму лося.
– Да ведь есть такое место, – сказал Феоктист.
– А где же? – спросил я.
– Да вот, – уверял Феоктист, – есть. Много про то я слыхал. Тут недалече, на Ремже, повыше мельницы, с версту отседа, не боле. Там под кручей видали лосев – по ночам пьют воду, мельник сказывал. Там лоси завсегда держутся… Глухо место, и днем нипочем не пролезешь, заросль такая и топь… беда. Там, в версте, лесник этот самый, что поймал Кузьму, живет. Вы знаете его, Кинстинтин Лисеич, вы у него картину списывали.
– Как же, знаю, – ответил я. – Андрей Иванович – человек хороший.
– Пойдемте к нему, – предложил артист.
– Ночь тихая, – говорю я, – что ж, пойдемте.
Было еще не поздно. Мутная осенняя ночь, тишь кругом. Пахло сырым листом, землей, когда мы шли краем леса у речки. Сапоги вязли в разрыхленной тропинке. Темнели леса, потеряв покров листьев. Серое небо светилось в тучах, за которыми прятался месяц. За ветхим мостом через речку показался стеной большой темный лес. Широкий проселок поворачивал кверху, и лес всё становился больше и больше. С краю его мы увидели огонек в доме лесничего.
Приветливо нас встретил Андрей Иванович, захлопотала жена ставить самовар. К столу подали меду, лепешки, грибы.
– Вот рад! – говорил лесник.
– Мы к вам ночью норовили, – сказал артист, – слышал я, что здесь недалеко водопой, лоси пить приходят.
– Есть, есть… – сказал лесник, – это точно. Только где ж – пройти туда невозможно. Топь. Пытали. Вот Казаков со станции тоже хотел лося стрельнуть. Нет, не подойдешь… он сам едва из топи живой ушел. Ведь там глубь какая… А вот лосям можно, они знают, как где прыгнуть. А где ж человеку до их… Я ведь видал, он чисто стрела махает; глядеть красиво: рога-то на спину кладет и летит – чисто птица. Ну и краса…
– А я надеюсь пройти, – сказал актер. – Опасность – это моя стихия… Люблю жить на краю гибели.
Лесник посмотрел на него пристально и заметил:
– Барин, видать, что вы франтовой. Только нет, не пройтить и вам. Прямо нипочем – утянет. Там ступил – ну и прощай, и нет тебя. Глубина…
– Андрей Иванович, – спросил я, – а что, Кузьма Никольский осину, говорят, свистнул у тебя в лесу? А теперь, говорят, ему штраф.
– Э-э… кто тебе сказал? – удивился лесник.
– Да он сам, – говорю я.
– Эка дура, ах ты Господи. Это ведь я его пужаю… Что с него взять? Завтра велю ему ее увезти. Чудён мужик… Да он и не мужик. Кровь-то его чья – невесть, он ведь из шпитального дома. Раздают оттеле детёв-то по деревне… Незаконный. Чудно… У него и надела нет, всё купи, арендуй, где ж справиться… А еще язык у него прямо вот вредный. Ведь это чего. Пришел в Караш к попу «Вот, – говорит, – ты, батюшка, грамотей, напиши письмо царю». А поп ему: «Что ты, царю писать? кто ты такой? нешто знатный…» А тот говорит: «Нет, я никакой, а вот, пиши, потому я, – говорит, – человек тожа его подданный, пиши ему – нешто войну ведет, потому што его обманывают все… Пущай, – говорит, – сюды приезжает, дак я ему покажу – сколько земли порожней, и… счету нет. На кой ему чужая земля нужна, когда со своей не управишься… вот на етой-то животине, што у меня. Што, напишешь?.. У меня сын был, а таперь, – говорит, – чужу землю забирать пошел…» Ну вот, этакий человек, возьми его. Ну опять сажали. Посидит – отпустят. Тут свидетели говорят тоже, что лес тащит. Не за лес ему влетает – язык больно долгий, вот что.
После чаю и беседы, взяв ружья, мы пошли с лесничим посмотреть то место, которое придумал мой приятель-артист, – водопой, где лоси. Ласково проглядывала сквозь облака полная луна. Какой-то печалью далекого края, обещанием и заманом тайным манила к себе дорога в темном лесу, в таинственных лучах сияния луны. Мы шли и в тихой ночи слышали шаги друг друга.
Лесничий остановился. Ниже под нами был сплошной и далеко идущий мутный лес, пропадающий во мгле дали. Тихо кругом. Мы стояли и слушали.
– Вот… – сказал тихо лесничий, – во-о-н, подале, где светится маленько… это и есть место…
– Пойдемте… – сказал артист.
Мы спускались с пригорка, между кустов и чащей зарослей и подошли к краю. Виден был кочкарник и кривые деревья ольхи. Шагнув вперед, артист упал на бок, поднялся. Я попробовал ногой – нога тонула между кочек.
– Не пройти… – сказал артист.
Мой слуга Ленька тоже пошел и свалился на кочку.
– Нет, не пройти, – сказал Ленька громко.
Вдали послышался треск… что-то шумело по воде, уносясь дальше и дальше.
– Слышь… – тихо сказал лесничий, – были… Слышь, лоси…
Мы слышали вдали треск сучьев. Настала тишина…
– Ушли… – сказал лесничий. – Ну-ка, вот ты и возьми их. Они тоже знают…
На охоте
Как-то летом во Владимирской губернии шел я на охоту с приятелем, охотником-крестьянином Герасимом Дементьевичем, человеком особенным. Он всегда любил со мной поговорить, и красивые глаза его смеялись. В рассказах его были загадки, мудрость и какая-то особая черта благородства. Кое-кто звал его колдуном.
– Колдун ты, Герасим Дементьевич, – говорил ему и я.
– Да, колдун, – смеясь, отвечал Герасим. – Э-э, ты сам колдун, Лисеич, как это ты вчера четырнадцать чирков взял на Вепреве? На-ко что.
Герасим навык говорить с господами охотниками.
Собака моя, Феб, любила Герасима. Как-то он пришел, и Феб, большой пойнтер, прыгнул ему на колени. Это было забавно.
– Ну, значит, пойдем от Плечова теперь вправо, на Любилки, потом мелочами на Святой Ключ, а оттуда – на Лихое, – говорит мне по дороге Герасим.
Каким чувством красоты и как наполняется душа моя при воспоминаниях о берегах печальной родины моей!..
– Герасим, – спрашиваю я, – почему это так Лихое прозвано?
– Да как знать, – отвечает Герасим. – Овраг там больно велик, зарость, трясина. Сказывают, допрежде было там селение на горе. И жил, значит, там при барине охотник-пскович. Вот что и я. И находился он у барина. Крепостной, значит, был. При собаках господских. Скучно барину жить в деревне. Зима, что делать? Ну и придумывает он то ли сё ли. Не то для утехи, а не то и в пользу заворачивает. Что в голову придет. Пытает, значит, чтобы жизнь на веселье поставить и себе довольство получить. Что ли придумал сам он или сказал кто, но только позвал он к себе псковича и говорит: «Серега, здесь в овраге, у казенника, слон живет белый. Мой друг, почтенный камер-советник, когда от меня из гостей ехал, то с мосту его видал. И письмо он теперь пишет, чтобы я на примете то имел и его изловил».