Константин Коровин – То было давно… (страница 53)
Наступила ночь. Крутом тишина. По реке легли туманы, окутав леса. Пахло свежестью воды и ароматом зелени.
В палатке горел фонарь, и в ней было душно.
Я вышел и сел у догорающего костра. Закинув донные удочки с живцами в реку, Василий Княжев посадил большого налима в сажалку и, подойдя к костру, подбросил можжевеловых веток.
Костер затрещал и запылал, осветив реку и соседний обрыв.
– Вот ведь, – говорил Василий. – Вы тоже упрекаете меня: «пьешь», вроде как я пьяница, выходит, а ежели правду сказать, чего я? – ничего. Чего у меня есть – ничего, и кто я есть? Просто, можно сказать, бродяга. Но только это самое для кого как. Такой человек бывает с достатком, так он тебя гнет и всё к худу клонит. Ему угодить никто не может. У его все виноваты. И ежели у тебя гроша нет, а у его трешник, он над тобой царь и Бог, и учит тебя, и себя над тобой ставит: кто я – знай, и умным себя полагает, потому у него трешник в кармане, да.
Березкин – хозяин. Я ему камышовые концы, удилища всю зиму правлю. Я ведь мастер. Понимаю, что удильщику конец что ни на есть прямой нужен, снасть понять надо. Ведь радость в руке какая – на ровное удилище рыбу взять. Я мастер, потому правлю, значит, хорошо. А Березкин молчит. Никогда меня не похвалит. Всё только одно от него слышно: «Пьете, деньги пропиваете». А какие деньги? гроши! Завсегда я виноват. А ежели выпьешь на виду, так он меня что ни на есть матерно. Так уж заведено. Ну, огорчит, опять же выпьешь, ну и легче. Вино для этого самого и заведено.
– Ну а с радости-то тоже надо?
– Ну да, и с радости, – зашипев, засмеялся Василий, – вот теперь бы коньячку в чай хорошо.
– Вали, Василий, тащи из корзинки.
Василий опрометью бросился в палатку. Мигом хлопнула пробка, и он подал мне бутылку.
– Хорошо, – сказал Василий. – Ну и жисть на свете – что надо? Заметьте, ведь этакие выдумают напитки пользительные. Хоша вот коньяк взять али ром. А кто выдумал? Вот и водку тоже. Кто первый винокур был? Знаете?
– Нет, Василий, не знаю.
– Ну вот, а чего вам говорить – вы ведь ничего не верите. Первый винокур был – леший.
– Ерунда…
– Чу… – насторожился Василий, – слышите?
Я услышал шаги. Кто-то шел из леса. Скоро мы увидели подходивших к нам троих людей.
Один из них был в подряснике, другой – низенького роста, с широкой шеей, в рваной кофте, и третий – в коротком тулупе. Все босиком. Все трое сняли шапки, и толстошеий сказал:
– Здравия желаю, ваше благородие. Не обессудьте за беспокойство, одолжите папиросочку поднадзорному.
Он почему-то пристально смотрел на Василия… Тот оробел.
– Вот что, поднадзорные, – говорю я, – станция отсюда семь верст. Ступайте туда. Вот вам десять рублей. Купите в буфете колбасы, копченых селедок, баранок, пива, бутылку водки, словом, на красненькую всего, и приходите сюда.
Взяв красненькую, они повернули, быстро побежали и скрылись в лесу.
– Ну вот, – сказал Василий, – дождались! Чего это вы, право, красненькую? Нешто можно? Красненькую пропьют, а потом вернутся – и тогда ножа не миновать. Я-то вижу – рыжий-то, с толстой шеей, ведь это что ни на есть убивец. А вы деньги даете. Надо отсюда сейчас слезать. В этаком месте такие люди.
– Не беспокойся, Василий, – сказал я. – Я их напишу у костра. А потом они перенесут палатку на Глубокие Ямы, про которые возчик рассказывал, где водяной воет и лес велик. Там должно быть хорошо.
– И чего это вы, право. Поднадзорные, водяной воет, чего хорошего? Спать теперь – ау.
Василий сокрушенно качал головой.
Я лег спать и крепко заснул. Слышу – Василий трясет меня в плечо, говорит:
– Слышите, идут…
Вернулись поднадзорные. Принесли всё. Разложили большой костер. Повесили котелок. Стали весело закусывать, выпив по стаканчику. Я вынул холст и писал костер и их освещенные лица. Василий в беспокойстве переводил недовольно черные глаза то на них, то на меня. Один из поднадзорных сказал:
– Барин, вот что: это место – пустошь. Мужики вас одолеют, потому оно ихнее. Палатку и чего у вас есть – всё донесем.
– Ладно, – ответил я. – Пойдем потом на Глубокие Ямы?
– Верно. Вот место, вот лес, и рыбы что… Туда никто не придет – боятся. Там чертовы много и списать вам есть что.
– Только я устал немножко, надо часок-другой поспать.
Холст с написанным костром я вставил в ящик, потушил фонарь и лег в палатке. Сидевшие у костра поднадзорные говорили:
– Хорошо с селедкой еще по стаканчику пропустить.
Василий деловито соглашался:
– Что ж, можно еще по одной, а то и будя. Конешно, он так простой с виду, а то и строг до ужасти.
Это он говорил про меня.
– Пивца бы открыть, – сказал поднадзорный, – бегали на станцию, запарились.
– Можно, – ответил важно Василий, – по стаканчику, – и засмеялся, зашипев. – А вот духовный-то, монах, зачем при вас находится?
– Тоже к нам вступил через это самое, через бабу…
– Монаху бы и не надоть, – сказал Василий.
– А ты думаешь, монахом бабы не вертят? И монахом как хочешь заворачивают. Конечно, есть твердые, но редко. Я был в монастыре. Нужда, к работе не приучен – в монастырь. Ну, служка, значит, годовик. На год на испытание поступил. Ну, за службой то-сё, свечи ставишь, паникадилу раздуешь, то-сё, а она всегда на ходу моем стоит – молится. Когда прохожу, так толкнет, вздохнет, а сама голову завсегда спустя держит. Богомольная. Ну, то-сё, пятое-десятое, и говорит мне, когда я ей просфору отдаю по упокойном супруге ее, значит – вдова она: «Переоденься – и тихонько приходи ко мне». «Переоденься», а как? Во что? Надо деньги, где взять? А мне не можется – ночи не сплю. Прямо она передо мной завсегда. Ну и свистнул из монастырской кружки. А меня – цап, пымали. Вот и всё…
– А я не через бабу попал, – сказал третий, – я через муху. Муха, мух-то летом много. Жара была. Муха в ухо мне и села. Я по уху-то хлопнул рукой, она в голову-то и пролетела мне. Там и елозит. Ничего не поймешь. У хозяина выручку ахнул и запил. Всё через муху. На суде я говорю – никто не верит, ну, значит, сиди. Лишение прав, а она, сволочь, вылетела. Теперь вота и ходи. Службы никто не даст.
– Чудно через муху-то в остроге сидеть, – прошипел Василий. – За муху страдать не стоит. Ничего. Завтра, знать, вёдро будет, тепло… Пиво-то надо кончить, а то пропадет. Поди, спит. На Глубокие Ямы собирается. Неужто там, говорите, водяной воет?
– Как же, мы слыхали, – сказали поднадзорные. – А я так видел. Вот здоров. Кожа на ём зеленая, пятнами. Вылез на отмель да как завоет… Батюшки! Мы бегом. Да ведь есть всякое такое по ночи. Раз старичка встретили у Козихи, что за озерьем, туда, к Вепрю, – так идет в лесочке. Мы к нему подошли, а он как свистнет – мы все и сели. Покуда опамятовались, он из глаз и скрылся. Вот старичок какой.
Проснулся я рано, перед восходом солнца. Костер потух. Поднадзорные и Василий, свернувшись, спали.
Страшными какими-то показались они мне в раннем утре, в окружающей русской природе. Как дешев, подумалось мне, человек, как просто и глупо преступление.
Они проснулись и быстро вскочили.
– Надо костер подбодрить, – сказал я, – чайку выпить.
Василий, согнувшись, пошел в палатку, взял чай, сахар и большую связку баранок. Важно и деловито разделил сахар и баранки ровно между всеми.
Поднадзорные ловко разобрали палатку, и мы лесом пробирались с багажом на Глубокие Ямы.
Тихие большие плесы увидел я, и в них отражался огромный лес.
Через пять дней я уезжал.
Загрустившие поднадзорные меня звали приехать на Вепрь-озеро.
Дорогой, когда ехали на станцию, Василий повеселел.
– Удивление, – говорил он, – чего ведь это – поднадзорные. Что ни на есть народ никудышный. Грабители. А вот хошь бы что.
Натурщица
В Москве жарища. Скучно. Праздник, все уехали на дачу.
В Рогожской, в своем доме, Никита Иваныч Ершов лежит в постели. По случаю того, что нездоров. После подведения годового баланса всю ночь проужинал с компаньонами в «Стрельне». Крепко выпили.
Никита Иваныч жалуется сидящему против него доктору и говорит:
– Степан Иваныч, это, конечно, печень, всё это верно, а вот почему Фрунсон старше меня и из себя субтильный, а пьет и коньяк, и водку, и шампанское почем зря. И заметьте, ни в одном глазу. А я вот, верите ли, две рюмки водки выпил, рюмку коньяку и шампанского не более бокальчика. И нынче – никуда. Тоска ест, и в голову всё неприятности одни лезут. Думаю я, что всё это у меня через дело. Щетинная мойка в Пеньделке виновата. Забота это – шерсть мыть. Хочу я это дело переменить.
– Не оттого вы нездоровы, – говорит доктор, – Никита Иваныч, а потому что двигаетесь мало. Моциону нет. Всё на лошадке ездите, в клубы, в карты играете, кушаете много. У вас давление на сердце получается.
– Да, так-то так, – говорит Никита Иванович, – но не совсем. Фрунсон тоже всегда из пролетки не вылезает, картежник первый. Всю ночь жарит у нас в Купеческом и ужинает – за троих ест. Веселый, как вьюн живой. Заметил я другое, и вот что: он ювелир. Вот у него дело какое. Кругом его всегда они вертятся. И такие, и этакие, и артистки, и танцовщицы. И такие крали – красота. И он среди них – чисто мед. Вот дело настоящее. И глядят они на него ласково. А он показывает. Вынет из кармана в пакетиках жемчуг, изумруды, бриллианты, рубины. У них глаза, как звезды, загораются. Я подглядел это самое, думаю – дай-ка попробую. Купил пакетик с товаром и поехал в «Стрельну». Двух приятелей захватил. Нарочно постарше взял. Ну, конечно, цыганки поют. Матреша там – прямо пава! Я ей и показываю. Смотрю – глаза горят. А приятели, конечно, выпили. Один-то и говорит: