18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Прорыв (страница 24)

18

Он помолчал.

— Вот теперь верю.

Пятницкий полез под нары и вынул мои двадцать листов. Они были сложены вчетверо и перехвачены сапожной дратвой.

Первые двенадцать распухли от сырости, потемнели на сгибах и были исписаны по краям его цифрами. Восьмую страницу он залатал полоской газетной бумаги. На десятой отпечатался круг от кружки.

Последние восемь ещё держали казённый сгиб.

Он раскрыл пятнадцатую, и два листа разошлись с сухим треском: в углу они слиплись от типографской краски и так ездили полтора месяца, не разъединённые ни разу.

— Вот как поверил, — сказал Пятницкий и провёл ногтем по белому полю без единой пометы.

Я положил рядом десятую и пятнадцатую страницы. На одной не оставалось свободного места. На другой оставалось всё.

— А теперь я вам кое-что покажу. Вы мне про подноску сказали дело, стало быть, я должен.

Он повёл меня наружу и подвёл к тому самому колышку с дощечкой у входа в ход.

— Это моё. Ваших листов тут нет.

Дощечек у него оказалось одиннадцать штук на весь участок, и висели они не в землянке и не у него в планшете, а там, где делается работа: у входа в каждый ход, у каждого места гнезда, у выхода на плацдарм.

На каждой — три строки, не больше. Химическим карандашом, крупно.

Первая повторяла уже прочитанное у входа.

«Мешки сюда. Двадцать четыре. Не разбирать».

«Отсюда бегом. Пятнадцать шагов».

— Отчего три строки? — спросил я.

— Четыре никто не прочтёт. Я пробовал с шестью. Читают первую и последнюю.

Я прочёл три строки ещё раз. Мои слова, написанные не мною, вызвали зависть, какой за всю войну я не испытывал ни разу.

Всё, что я делал полгода, я держал в книжках. Тарабрин носил их в сумке. Михеев — в кармане. Одиннадцать пунктов знали наизусть двадцать человек и переписывали от руки все, кому давали.

А этот человек вынес их из сумки на колышек — туда, где стоит работающий, и в ту минуту, когда он работает.

— Илья Семёнович, — сказал я. — Сколько у вас таких дощечек?

— Одиннадцать. Больше досок нет.

— Завтра будет тридцать. Досок я привезу.

Он посмотрел на меня и в первый раз за вечер усмехнулся.

— Вот за это спасибо. А то у меня уже две недели вместо двенадцатой дощечки прибит кусок ящика от консервов, и на нём написано мелом, и мел смывает.

Так мы с ним и разошлись в расчёте: он взял у меня страницу про подноску, а я у него — способ, до которого сам не додумался за полгода, и который потом в моей части прожил до конца войны.

Тарабрин завёл этому отдельную строку в книжке ещё до нашего ухода и подписал её так: «Дощечки Пятницкого».

Под этим именем они у нас и остались.

— Илья Семёнович, — сказал я. — А если бы к листам приехал человек? На день. И показал бы вторую половину руками?

Пятницкий подумал честно, не отвечая сразу.

— Тогда бы я половину из второй половины сделал. Не всю. Половину. Потому что людей у меня всё равно шестьдесят один.

— Это лучше, чем ничего.

— Это лучше, чем ничего. Только вы, ваше высокоблагородие, учтите: таких, как я, в одном корпусе четыре. А в двенадцати корпусах — считайте сами.

Приказ ему принесли в девятом часу вечера, при мне.

Взять узел на бугре, левее третьего плацдарма, силою своей команды, завтра к полудню.

Узел этот я видел днём в бинокль: старое германское гнездо на перегибе, обнесённое двумя рядами проволоки, с отводным ходом назад, и сидело в нём, по всем признакам, человек тридцать.

Пятницкий прочёл, сложил бумагу и убрал.

Он перечитал слова «силою своей команды», снял очки и положил их на приказ.

— Стало быть, третий плацдарм ночью не кончим.

— Просите отсрочки.

— Просил уже дважды за неделю. Третий раз просить — это не отсрочка, это репутация.

Он сказал это без всякой горечи, и мне нечего было ответить, потому что я сам месяц назад отказывал дивизии и знал цену этой бумаге на чужом столе.

Узел этот стоило взять, и в этом была вся беда.

Он стоял на перегибе так, что с него просматривались оба наших оврага — и мой, и его. Покуда германец сидит на бугре, наши плацдармы живут ровно до того часа, когда он решит по ним ударить.

Значит, приказ был правильный.

Правильный приказ, отданный части, у которой шестьдесят один человек и половина порядка, — это и есть то, из чего складывается война, и с этим ничего нельзя поделать ни снизу, ни сверху.

Тогда я стал считать, что могу ему дать.

Людей дать я не мог: у меня самого сорок один свой и сто с небольшим пополнения, из которого половина третью неделю в армии.

Артиллерию дать не мог: батарея Свиридова получала треть расписанного, и эту треть я уже расписал на свои плацдармы.

Сперва я всё-таки попробовал дать людей.

Я сел и посчитал при нём, вслух, чтобы он видел счёт, а не жест.

Сорок один свой — из них восемнадцать заняты на плацдармах, девять на дороге у переездов, шестеро при машинах, четверо в кузнице и при инструменте, четверо больны.

Сто пятьдесят пополнения — из них третья неделя в армии у восьмидесяти трёх.

Отдать я мог двенадцать человек. Не тех, что нужны, а тех, без кого обойдусь: троих выздоравливающих и девять из маршевых рот.

Двенадцать человек, из которых девять никогда не были в деле, поставленные во вторую цепь подноски в чужой команде, в чужом ходу, за четырнадцать часов до атаки, — это не помощь. Это ещё двенадцать фамилий в чужой правый столбец.

Я сказал ему это прямо, и он согласился в одну фразу:

— Не берите греха. Мне их некому вести.

Тогда я дал то, что у меня было.

Четыре крюка Сысоева — те самые, коваными, для растаскивания проволоки; ими двое сильных людей растаскивают полосу быстрее, чем восемь режут ножницами.

Двоих подрывников из своих, на одну ночь, с двумя зарядами: они за ночь могли снять хотя бы наружный ряд проволоки без выстрела.

И одну страницу.

Я велел Тарабрину переписать не все одиннадцать пунктов — их он уже знал наполовину, — а только те четыре, которые касаются подноски и передачи команды, и переписать не строчками, а как расписание: кто, куда, в какую минуту.

— Одна страница. Не читайте её. Отдайте своему старшему унтеру и велите ему завтра держать её в руке.

Пятницкий взял страницу и прочёл при свече.