18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Градов – Дон (страница 44)

18

— На второй заход — левым, — я обронил в эфир.

— Принято, — пришло от Захарова. — Принято, — следом Морозов. — Принято, — Гладков, по той же короткой полковой форме, по которой у нас в эфире в боевой работе шла отметка приёма.

Восьмёрка пошла на второй заход левым разворотом. Бомбы — пятидесятки — со второго захода, я положил две по первой нитке танков, по бронетранспортёрам, разрыв на дороге пошёл на восемь метров вправо от оси. Дым поднялся к двадцати метрам. Гладков положил две за мной, по второй нитке, разрыв точный, в борт второго танка. Морозов — две по миномётной батарее на левом крыле. Тихонов — две по концу колонны, по грузовым. По эфиру у меня в шлемофоне шло обычное короткое: «прошёл», «по цели», «дым», «вижу». Михаил в задней кабине обронил «чисто верх» — это значило, что в верхнем эшелоне ничего нового нет.

На выходе из второго захода зенитка с правого крыла дала очередь на нижний эшелон, по машинам Гладкова и Шестакова, которые шли пятыми и шестыми в восьмёрке. Гладков ушёл вверх по правому крену. Шестаков пошёл за ним, но не успел.

Снаряд прошёл в кабину Шестакова прямо.

Я этого не видел — я был впереди, на семёрке, в первой паре, и Шестаков шёл за мной в шести машинах. Я об этом узнал секундой позже, по эфиру. У меня в шлемофоне обронил Гладков — не словом, а звуком. Это был не возглас, а короткий горловой выдох, какой у Гладкова в работе шёл редко, два-три раза за лето сорок второго. Один раз — в июне, когда у Захарова на возврате в воронежском вылете заело шасси и он сел на брюхо. Второй — в июле, когда у Морозова прошла очередь по фюзеляжу и Морозов вышел из строя с ранением. Третий раз — сегодня.

Через секунду Гладков обронил по эфиру:

— Соколов. Шестаков пошёл вниз. Без управления, — Гладков обронил по эфиру без подъёма.

— Видишь? — я ответил в эфир без задержки.

— Видел. В кабину. Прямое, — Гладков по той же короткой форме.

— Принято, — я обронил по полковой манере, без возгласа и без имени.

В эфире прошла короткая пауза. По нашей полковой манере по таким случаям в эфире держали одну форму: «принято» от ведущего звена, никаких возгласов, никаких имён, никакого «как же». Я это «принято» обронил по той же форме, по которой обронил бы любое другое слово в эфире на боевой работе. У меня внутри в эту секунду шло без срыва. Не потому, что я был холодный. А потому, что я в воздухе был на машине, и за мной шли ещё семь машин, и второй заход надо было довести до конца, и третьего захода тогда уже могло не быть. Мне надо было увести восьмёрку на курс возврата. Я по эфиру обронил:

— Уходим левым на сто восемьдесят. По верхнему, — я обронил в эфир коротко.

— Принято, — Захаров. — Принято, — Морозов. — Принято, — Гладков, по той же сегодняшней короткой форме.

Семёрка ушла левым на курс возврата, восьмёрка — теперь уже семёрка — собралась за минуту. По нижнему эшелону на сто пятьдесят метрах над степью пошли семь машин. У Морозова — пробоина в фюзеляже, у Тихонова — две в крыле, у Гладкова — пробоина в стабилизаторе и пробоина в правое крыло, у меня — одна в фюзеляже под кабиной, без задева тяг. У Сёмина и Панина — без пробоин: они в верхнем эшелоне до зенитной очереди не дошли. У Шестакова — нет машины.

Сели в калачинской полосе к восемнадцати двадцати.

Я вылез из кабины. По лицу Прокопенко, который стоял у моторного отсека, я понял, что он уже знает. В технической палатке у нас в полку весть о потере проходила быстрее, чем человек успевал вылезти из кабины. Сегодня — за минуту, по эфиру с диспетчерской.

— Алексей Петрович, — Прокопенко обронил коротко.

— Григорий Тихонович, — я отозвался по той же форме.

— Семёрка как? — он перевёл взгляд на фюзеляж под кабиной.

— Пробоина в фюзеляж под кабиной. Без задева, — я обронил.

— Понял, — он за секунду добавил: — Шестаков?

— В кабину. Прямое, — я ответил по сегодняшней короткой полковой форме.

— Видели? — он не отводил взгляда от земли у крыла.

— Гладков видел. Я — нет, — я обронил по факту, не добавляя.

Прокопенко принял потерю одним коротким движением головы, не отворачиваясь. У него за полтора года в полку выработалась эта манера — без слов сожаления, без выражения на лице. Я по этому его движению знал, что Шестакова он сегодня вечером проводит по своему, без участия со стороны.

— На завтра у меня по семёрке — заклеить пробоину в фюзеляже. Шасси Шестакова — отменяю, — он обронил по своей рабочей шкале.

— Понял, Григорий Тихонович, — я ответил.

Я пошёл к землянке. По дороге мимо технической палатки я увидел, что у седьмой машины — машины Гладкова — Хрущ уже стоял с белой ветошью у кабины. У восьмой машины — машины Шестакова — никого не было, и стоянка восьмой стояла пустая, с притопленными в землю стояночными подставками. По нашему полковому обычаю стоянку выбывшей машины не разбирали до конца дня — оставляли как есть, до построения. На построении в семь вечера её разберут.

В землянке у меня на столе лежали те же шесть плоских предметов, что и утром. Я сел к столу. На столе у меня была рабочая тетрадка, и я её сегодня к вечеру открыл на той странице, на которой за весну и за лето сорок второго я вёл короткий список — не журнал, а простые отметки — по фамилиям выбывших. Каждая запись у меня шла одной строкой: фамилия, дата, тип. На странице на двадцать третье августа я вписал:

«Шестаков И. Ф. 23.08.1942. Зен. в каб., прям.»

Между этой строкой и предыдущей у меня было четыре строки лета сорок второго: Шумилов В. А. — 28.06.1942, истр.; Громыхин — 14.07.1942, зен. в крыло, пожар; Архипов — 02.08.1942, истр., наземн. посадка; Семёнов — 17.08.1942, зен. в мотор. Сегодня — пятая по лету. Шестое лето полку шло. По старому слою, который с лета сорок первого, у меня сегодня уходил один из тех, с кем я в строю работал с весны сорок первого, по семи аэродромам, по двум зимам, по полутора годам общей полосы.

Я тетрадку закрыл. Подержал ладонь на обложке секунды две, потом положил рядом.

В семь вечера на построении у землянки эскадрильи Бурцев прочёл сводку по двадцать третьему августа.

Шестьдесят вторая армия удерживает рубежи на западном берегу Дона. Четырнадцатый танковый корпус противника к восемнадцати часам вышел к Волге у Латошинки и у Рынка севернее Сталинграда. По городу с утра идёт массированная авиационная бомбардировка. К вечеру город горит на десятки километров.

Полк за день — три вылета. Потери — один: лейтенант Шестаков Иван Фёдорович, первая эскадрилья, погиб в шестнадцать ноль семь над целью у Ерзовки.

Бурцев читал, в своём привычном темпе, не повышая голоса. После последней позиции он закрыл папку. Полк стоял в шеренге.

Я в линии первой эскадрильи стоял на левом фланге. Справа от меня — Захаров, дальше Морозов, Тихонов, Гладков. Между Гладковым и Сёминым сегодня вечером было пустое место. Это место занимал Шестаков с весны сорок второго — на каждом построении, в этой же шеренге, на этой же позиции. Сегодня место не заняли. По нашему полковому обычаю на построении на следующий день после потери место выбывшего оставляли пустым — один день, не два. Завтра, двадцать четвёртого, шеренга сдвинется на одного.

Бурцев в конце сводки обронил:

— На завтра — приказ по армии: удерживать. Сталинград немцу не отдавать.

Шеренга стояла ровно. По лицам сегодня по полку шло одно общее выражение — не горя, а полковой собранности, той ровной формы, которая у пехоты и у нас бывает на второй день после большого удара, когда работа уже идёт, а слов ещё нет.

Полк разошёлся.

Я пошёл к землянке Гладкова. Не вечером, а сейчас, с разводу — потому что у Гладкова сегодня по разговору с Прокопенко шло своё: Шестаков был у Гладкова в звене с лета сорок первого, в одной паре с лета сорок второго, и в землянке у Гладкова сегодня было неровно.

В землянке Гладкова я застал его одного. Бабенко с лёгким жаром лежал в санчасти у Кулагина. Гармонь у Гладкова лежала в углу на нарах, в чехле, и сверху на чехол он положил свою рабочую плащ-палатку, сложенную втрое. Я этот его материальный жест прочитал сразу. У Гладкова гармонь за зиму и за весну сорок второго на нарах лежала в открытом виде, без чехла. С чехлом — это было его «не играю». С плащ-палаткой сверху — это было его «не играю до тех пор, пока сам не сниму». Я это видел один раз за весь год — в феврале, после ранения Захарова, когда Захаров три недели лежал в санбате. Тогда чехол с плащ-палаткой стоял двадцать один день. Сегодня — двадцать третье августа.

— Гладков, — я обронил в дверном проёме.

— Алексей Петрович, — он отозвался от нар, не поднимая взгляда.

— Сесть можно? — я указал на ящик у двери.

— Садись, — он шевельнул подбородком.

Я сел на ящик у двери. Гладков сидел на нарах, прямо, не поднимая взгляда. Между нами шла обычная для нашей полковой манеры пауза — её нельзя было заполнять. Минуты три мы оба молчали. Потом Гладков обронил негромко, в нары перед собой:

— Я его видел, Алексей Петрович. Машина пошла вниз вот так. — Он показал ладонью ровный спуск на нары, без разворота, в сорок пять градусов. — Без выхода. Без управления. К земле — секунд шесть-восемь.

— Знаю, — я ответил.

— Утром он у машины делал, как всегда. Прокопенко мне в обед говорил, — Гладков обронил негромко.

— Знаю, Гладков, — я повторил по той же форме.