18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Федин – Города и годы (страница 49)

18

Ибо хотя он и был журналистом, стало быть человеком, по своей профессии но верящим в чудо, все же от пристального всматривания показалось ему, будто бы французы и немцы посмотрели друг на друга совсем дружелюбно.

– Оставьте, – проговорил он серьезно, – когда-нибудь должно же это случиться?

Сказал «прощайте» и ушел.

Штадтрат свернул газету, позвонил. Вошел служитель.

– Вот что, – сказал штадтрат, – этой газеты, – видите? – вот этой газеты мне больше не подавайте.

Глава

О девятьсот восемнадцатом

Дорога

Старый взбесившийся пес, глодавший в беспамятстве самого себя, при последнем издыхании повалился на землю. Сухим языком он начал зализывать раны на своих ляжках и окровавленной мордой вправлял в распоротый живот выпавшие внутренности.

И вокруг пса курился ладан, и колокольцы кадильниц переливались над его ушами, и умильные патеры, кардиналы, ксендзы шествовали в чинном согласии, и раввины лопотали свои тысячелетние заклинанья, и ангельские голоса оглашали застывший воздух:

                   и на земле мир…                    в человецех благоволение…

А пес южал от предсмертной боли, и слепые глаза его были застланы мутной слезой.

Так встретили люди мир.

Он пришел неожиданно, хотя его ждали каждую минуту, днем и ночью, в бодрствовании и во сне. Он принес с собою все, что мог принести после Антверпена, Марны, Шампани, после Триеста. Карпат и Мазурских болот. Он был так же мягкосердечен, как Верден, и так же великодушен, как Брест-Литовск.

Но он кончал собою одни сроки и открывал другие. Падали последние листки календаря, сброшюрованного выстрелом в Сараеве, и наступал час прощания и разлук.

Для Андрея он наступил незадолго до мира, когда ему объявили, что можно возвратиться на родину. Он был горек – этот час, – он был весь пронизан тоскою, как степной ветер – полынным духом. Но он таил в себе неуловимую свежесть, как духота степного ветра таит волнующую прохладу моря.

Почему нельзя говорить о чувствах трогательных и наивных, как детский лепет? Кто наложил запрет на нежные вздохи, на незабудки, на чистый, теплый поцелуй? Кто осмелился сказать, что чувствительность пошлее жестокости, в то время как влюбленный шепот мы слышим реже, чем стон убитого?..

Мари прощалась с Андреем.

Они сидели, обнявшись, в комнате, которая стала для них из тюрьмы волей, и покинуть ее навсегда было так же жутко, как думать о разлуке.

Они смотрели остановившимися глазами на изученные вещи, и все расплывалось перед ними в какой-то пустоте, как будущее, которое им предстояло.

И чтобы отпугнуть от себя самое страшное, они повторяли друг другу непонятные, непонятые слова:

– Конечно, мы встретимся.

– Конечно, Мари! Ведь все идет как нельзя лучше.

– Я не сомневаюсь ни на минуту, Андрей.

– Я уверен, Мари, я совершенно уверен!

Потом их лица касались горячими щеками, пальцы перебирали запутанные волосы, и притихшая комната повторяла их сдержанное согласное дыханье.

– Ты напиши с дороги.

– Непременно, непременно.

– Как только приедешь.

– Как только приеду.

Глубоко под открытым окном плескалась одинокая струйка фонтана – старого, позеленевшего, источенного водой и раскрошенного временем. Звон воды отзывался в дальних углах площади и был томительно ровен и тосклив.

– Я приеду тотчас, как ты устроишься.

– Я устроюсь скоро, очень скоро, Мари.

– Ну, как ты думаешь, с полгода или…

– Что ты, Мари! Месяца два, самое большее…

– Значит, через два месяца можно собираться?

– Ты должна быть готова, Мари, каждый день. Ведь это быстро уладится, я сообщу тебе телеграммой.

– Телеграммой?

– Конечно!

– Я буду всегда готова…

И опять они молча смотрели перед собой, и давно знакомые вещи пропадали в пустоте, и руки ощупывали и теребили цветы, брошенные между ног на диване.

И вдруг Мари сорвалась с дивана, повернулась лицом к Андрею, зажала в ладонях его голову и коротко сказала:

– Пора!

Андрей потянулся к ней, обнял ее, хотел подняться, но не удержался и уронил ее на себя. И так они не двигались несколько минут: Мари – зажав в ладонях его лицо, он – схватив ее изогнутое тело застывшими большими руками.

Потом он разжал руки, высвободил голову и заглянул ей в глаза. Она, казалось, не видела его. Он произнес придушенно:

– Мари, может быть… может быть, мне лучше не уезжать… остаться с тобой?

Она оттолкнулась от Андрея с такой силой, точно хотела встряхнуть его, и в ее взгляде мгновенно переметнулись испуг и радость.

– Андрей, – почти вскрикнула она, – ты так долго ждал этого часа!

– О да… Бесконечно долго! Но, Мари! Уйти от тебя…

– Как уйти? – перебила она. – Ведь мы встретимся очень скоро…

– Конечно, я болтаю вздор, – быстро сказал он и задвигался, заторопился, как будто сразу приспело время куда-то спешить.

– Конечно, вздор. Малодушие. Ты понимаешь, в эту минуту мне почудилось, что мы… что я никогда…

Он взглянул на Мари.

Веки ее были туго сжаты, и блесткая ниточка свинцом спаяла ресницы.

Он кинулся к ней.

– Мари-и!

Схватил ее на руки, отнес и положил на диван, лег с ней рядом, хотел поцеловать ее, но голова его упала на ее лицо, и слезы их – быстрые, торопливые – смешались.

Помятые цветы падали с дивана, и медленно летели за ними на пол отдельные оторвавшиеся лепестки.

Пауль Генниг вошел шумнее, чем всегда, и голос его был громче обыкновенного.

– Должен вам сказать, Андреас, меня поражает ваше постоянство. Но ничего не вечно в этом лучшем из миров, будь он сто раз… Andere Städtchen – andere Mädchen[10], как говорится… Найдете другую.

– Бросьте, герр Генниг…

– Расходясь в политическом смысле, мы, натурально, должны расходиться и в женском вопросе, ха-ха!.. Но скажу вам, Андреас, мне немножко грустно, что вы уезжаете. Кого я буду травить? И, кроме того, на свете становится беспокойней и беспокойней.

– Вы считали, что все благополучно развивается.

– Андреас, Андреас! Во-первых, вы уезжаете, и я не имею оснований скрывать от вас… ну да, что я в некотором отношении разделяю ваши взгляды. Во-вторых, я вижу, что…

Генниг крякнул и ударил себя по ляжкам.