18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Константин Федин – Города и годы (страница 37)

18

– Н-да… гм-м… весьма вероятно. Н-но я говорю об армии… Это не совсем одно и то же. Когда этот увалень продемонстрировал свою выправку, кто-то из толпы крикнул: «Позор!»

– Это относилось к солдату?

Маркграф привскочил, бросил взгляд на дверь: она была плотно закрыта. Тогда он сложил руки на груди и начал ходить по комнате.

– Я, кажется, понял тебя, как ты хотела. Но неужели ты думаешь, что я не зарубил бы на месте негодяя, который посмел бы оскорбить в моем лице…

– О-о, конечно! Я не сомневаюсь ни минуты! Ведь для офицера нет другого выхода.

– Нет выхода?.. Впрочем, оставим. Ты сегодня в дурном расположении духа?

– Да.

– Жаль…

Он подошел к дивану, потянулся к Мари обеими руками. Она забилась в угол.

– Жаль. Я хотел тебе напомнить, что нам надо поторопиться…

– Почему «надо»?

– Мари!

– Прости.

– Комиссия признала меня здоровым. Я получил назначение на восточный фронт.

– В таком случае зачем спешить?

– Два года назад…

– Ах, два года! Еще два часа назад я могла думать, что это необходимо!

Он вдруг зажал ее голову в своих ладонях.

– Что случилось, Мари, два часа назад?

Можно ли было в темноте, улегшейся по углам ночи, разглядеть, как в глазах Мари переместились отблески двух решений? Сумрак стал тьмою, зрение привыкло к ней, но преодолеть ее не могло, и взор тянуло к окну, белевшему слитными огнями глубоких улиц.

Мари поддалась движению зажавших ее голову рук, засмеялась тихо и голосом, который укрощает мужчину, сказала:

– Глупый. Я сама не знаю, почему я такая взбалмошная.

– Значит, когда?

– Нет, нет. Я только ответила на последний вопрос.

– Но меня могут услать каждый день!

– Не все ли равно, отправишься ты с кольцом или без кольца?

– Для меня, понимаешь, Мари, для меня не все равно… Ну?

Мари встала. Фон Шенау подался вперед, устремившись за ней, и вдруг, потеряв всю прямизну и отчетливость, обер-лейтенант повис на краю дивана каким-то комком.

– Ну?

– Я не хочу.

– Мари!

– Вас смущает неопределенность? Вам неловко перед посторонними?

– Я люблю тебя.

– Я знаю.

Он поднялся, новая, упругая униформа выпрямила его, он наклонил голову.

– Я вижу, сегодня с вами нельзя говорить. До свиданья. – В дверях он обернулся. – Может быть, вы приедете в Шенау?

– Может быть.

И вот Мари снова одна. Руки ее быстро взлетают в воздух, вытягиваются над головой: она подымается на носки – тонкая, легкая, неслышная, и дыханье ее стелется покойным, согласным с ночью шорохом. Она ложится, ее обступает неразличимая в темноте беззвучная мебель, и комната кажется ей странно похожей на жилище Андрея…

Обер-лейтенант идет к вокзалу. По сторонам перемежаются взгляды, улыбки и шепоты, грудь его по-прежнему несет Железные кресты первой и второй степени, но ему холодно, сабля мешается под ногами, огни кругом мерклы и убоги. Он берет билет до Лауше и отыскивает пустое купе.

Побег

Цитадель стояла безмолвной и неприступной. Старые камни ее были багрово-сини; между плит, опоясавших основанье узкой дорожкой, пробивалась зелень плесени и грибов: по плитам не ступала человеческая нога.

Старомодные домики испуганно таращили свои оконца на цитадель и пятились от ее подавляющей мрачности, образуя просторную кольцевидную площадь. Но люди привыкли к цитадели. В детстве они играли подле нее в орла и решку, залезали с приступа фундамента друг другу на спины, пачкали древние камни стен мелом и красками. В цитадели помещались тогда городские весы и сеновалы, и багрово-синяя крепость была похожа на старого беззубого медведя, свернувшегося погреться на солнышке.

В войну из цитадели убрали весы и вывезли сено, в окна под крышей вставили решетки, у входа водрузили полосатую будку и – на десять шагов от узкой дорожки – вокруг крепости протянули веревку. Первое время бишофсбержцы косились на своего ручного медведя, превратившегося в неприступного, хмурого зверя. Потом привыкли к тому, что у цитадели нельзя мешкать, что каждые шесть часов в будке меняется караульный и что за решетками под крышей сидят преступники. Крепость перестали замечать.

И вот в истомленный солнцем день, когда жизнь плелась, как дроги по песчаному грунту, над площадью повис протяжный вой:

– А-а-а-аау!..

Прохожие остановились, повернули головы, приподняли брови, обращаясь к самим себе:

– Нна-ну! Что это может быть?

Вой упал на площадь снова, прокатился пугающим ветром:

– А-а-а-ау!

Стало ясно, что голос исходил из цитадели. Какой-то бюргер, сорвавшись с тротуара, поднял руку и крикнул:

– Вон, в окне!

Все головы обернулись к цитадели.

– Где, где?

– Под крышей!

Люди собрались неожиданно быстро. Выбегали из домов, бросались к веревке, заграждавшей крепость, кучились в толпу и расползались поодиночке, запрокинув головы, прикрываясь от солнца руками, не отрывали глаз от окна под крышей цитадели.

– А-а-а-аау! А-а-а-ау!

Сквозь разбитое стекло, через звено решетки высунулась наружу рука. Пальцы ее то разжимались, то скрючивались в кулак, и на солнце было видно, как из ссадин катились по белому телу черные струйки крови: кулак был исцарапан, и синего солдатского сукна рукав бахромой болтался у локтя.

Из-за решетки вырывался неутихавший вой:

– А-а-а-ау!

Кто-то из толпы распознал бахрому униформы и закричал:

– Немецкий солдат!

И сразу над головами порхнуло и забилось крыльями тревожное слово:

– Солдат! Солдат! Немецкий солдат!

Чей-то пронзительный голос, почти визг, взлетел под крышу цитадели:

– Что там случилось, товарищ?