Колум Маккэнн – Золи (страница 45)
Ужин подавали на огромных серебряных тарелках. Бокалы с превосходным вином, подносы со свежими оливками, прекрасное мясо, яркие экзотические фрукты. Я думала, что все это похоже на кино, что оно мне очень нравится, но кто знает, сколько оно может продлиться. Энрико от меня не отходил. Он сказал:
— Вот Золи.
И все. Я была этим довольна, моего имени было достаточно. Вино полилось рекой. Оперная певица поднялась с места, чтобы спеть арию. Мы аплодировали, а отец Энрико подмигнул мне. Потом он взял меня за руку, провел по усадьбе и сказал, что никогда как следует не знал своего сына, но не знал и того, что он может надеть такой костюм. Отец был рад за него, потому что в Энрико что-то сдвинулось.
— Вы хорошо влияете на него, — сказал он мне с усмешкой.
С другой стороны лужайки на нас сердито смотрела мать Энрико. Я осмелилась улыбнуться ей, и она отвернулась. Нам с Энрико отвели комнаты на противоположных концах дома, но поздним вечером он пришел ко мне, пьяный, распевая, и заснул прямо на покрывале. Он проснулся утром с сухим языком и с головной болью и сказал, что в загробной жизни нас будут приветствовать вместе, так зачем ждать? Так он предлагал мне пожениться.
На обратном пути мы переступили через линию, когда поезд еще двигался, и Энрико прижал меня к себе, это была единственная формальность, которой он хотел.
Несколько лет назад, по-моему, в 1991 году — числа так мало для меня теперь значат — пала Берлинская стена, хоть, вероятно, не столько стена, сколько идея, далеко ушедшая от своей первоначальной простоты.
Мы с Энрико прошли от мельницы к лавке Паоли и смотрели по телевизору репортаж из Берлина. Как странно было думать, что эти молодые люди молотками разламывали кирпичи, пока Паоли ругал свою кофе-машину, вечно не желавшую работать. Сцены, разыгрывавшиеся в Берлине, казались мне результатом усилий моего дедушки и его лютой ненависти к цементу. Лавка Паоли оставалась открытой до позднего вечера, и твой отец повел меня домой, обнимая за плечи.
— Ты когда-нибудь вернешься? — спросил он.
Разумеется, мой ответ был лишь еще одним прикрытием для «да». Часто ночами я видела на широких просторах своей прежней жизни себя и людей, ставших теперь лишь тенями. Каждый год твой отец спрашивал меня снова. И вот четыре года спустя он попросил у своего брата в долг денег на поездку в Верону. Ты вспомнишь это время — ты оставалась в семье Паоли, пока мы ехали на поезде из Больцано. Мы без задержек проехали через две страны и остановились в Вене. Твоя мама с неизменной шалью на плечах и твой отец в своем потертом костюме вдруг показались себе постаревшими. Улицы были так чисты, что меня удивляло, если на тротуаре попадался окурок или колпачок от бутылки. Мы купили билеты до Братиславы, но провели одну ночь в отеле рядом с вокзалом, в переулке Кульчицкого, где фонари, казалось, делают реверансы. В номере был туалетный столик с зеркалом, которое я закрыла покрывалом, чтобы не видеть наших отражений. Мы лежали совершенно неподвижно. Твой отец купил мне набор цветных бусин, я нанизала их на нитку и повязала на талию, как пояс. Это напоминало мне одежду, которую я носила в прежней моей жизни. Я натягивала нитку и слышала постукивание бусин друг о друга.
Возраст отеля равнялся двум человеческим жизням. Слышалось гудение лифта, звякал колокольчик у конторки консьержа. Высокие потолки по углам украшали карнизы. Под пятнами протечек наросло плесени на пядь. Из этих впечатлений я складывала в голове картины, создавала себя прежнюю.
Я все еще сомневалась, что смогу побывать в местах своего детства.
Когда на следующий день я вышла из поезда и виновато покачала головой, Энрико не сказал ни слова.
Он вывернул наизнанку свою шляпу, сделал в ней небольшую вмятину, и я точно знала, что он думает о взятых в долг деньгах. Мы прошли по Вене, как два звука, извлеченных из фортепиано, и в тот же вечер сели на автобус в Браунсберг. Ехали час или больше. Поднялись на холм, с которого открывается вид на Дунай, вдали на горизонте виднелись серые башни Братиславы. Казалось, они сделаны из детских кубиков. Река поворачивала от них. Дул сильный ветер. Энрико сжал мою руку. Он не спрашивал меня, о чем я думаю, но вопрос витал в воздухе, и я отвернулась, не зная ответа. Мне казалось, что наши жизни, хоть уже в значительной степени прожитые, все же еще очень велики со всеми нашими сомнениями. Далекие башни погружались в тень облаков и снова оказывались на солнце. Я опиралась на плечо Энрико. Он произнес мое имя, и все.
Я не могла вернуться туда, по крайней мере тогда, не могла заставить себя перейти через эту реку, это было слишком трудно, и он, обняв меня за талию, повел обратно по крутому склону холма, и мне казалось, что мы оба — часть тишины.
На следующее утро мы стояли на железнодорожном вокзале. Глядя на сменяющиеся буквы табло, я испытывала желание все-таки решиться на путешествие, но мы сели на поезд, шедший домой — пожалуй, теперь я могла так назвать нашу хижину. Твой отец положил мне голову на плечо и заснул, его храп напоминал хрип старой лошади. Потом он нашел мне в поезде полку, уложил меня спать и сам лег рядом.
Всю дорогу в Италию я думала, чего мне раньше так не хватало и без чего сейчас лучше было бы обойтись. Я боялась, что моя прежняя страна не изменилась, и в то же время опасалась, что она изменилась ужасающе. Как объяснить, что иногда мы держимся за память даже о тяжелых временах? Но, сказать по правде, я бы съездила на то озеро по дороге на Прешов, в тенистые рощи, где мы играли на арфах, на проселочную дорогу, где танцевали на свадьбе у Конки. Воспоминания об этом сияют у меня в голове, как сверкающая монета.
Иногда я скучаю по дням, богатым событиями, и старость не избавляет меня от печали. Когда-то я была виновата в том, что ожидала от жизни только хорошего. Потом в том, что потеряла надежду и ничего хорошего уже не ждала. Сейчас я жду и не сужу.
Ты спрашиваешь, что я люблю. Люблю вспоминать о Паоли всякий раз, как слышу звон колокольчика в лавке. Люблю черный кофе, сваренный дочкой Паоли, Ренатой, которая сидит за прилавком в серьгах, болтающихся под ушами, и с расписанными ногтями. Люблю аккордеониста, Франца. Он ютится в углу кафе, прикрывая рукой плохие зубы. Люблю мужчин, спорящих о ценности вещей, которые им на самом деле не нравятся. Детей, которые по-прежнему вставляют игральные карты в спицы велосипедных колес. Шипение лыж. Туристов, которые вылезают из своих машин, заслоняя глаза ладонями, и потом, ослепленные, забираются обратно. Люблю шерстяные детские варежки голубого цвета и смех детей, бегущих по улице. Мне нравится, что фруктовые деревья в садах вырастают из грязи. Люблю осенью бродить по лесу. Оленей, идущих по узкой тропинке на склоне горы, то, как они опускают голову, чтобы попить, черные зрачки их глаз. Люблю ветер, когда он дует с горных вершин. Молодых людей в открытых рваных рубашках у бензозаправочной станции. Огонь, горящий в самодельной печке. Потертые латунные задвижки на дверях. Старую церковь, где потолочные балки беззвучно покоятся в бутовом камне, и даже новую церковь, но не ее механический колокол. Люблю письменный стол с откидывающейся крышкой и неизменной стопкой бумаги. Люблю вспоминать, как ты, делая первые шаги, села на попку и заплакала, потому что не ожидала, что деревянный пол окажется таким жестким. Тебе был тогда год. Люблю вспоминать, как ты первый раз топнула ножкой. День, когда ты принесла дрова и, стоя в дверях — ты уже была с меня ростом, — сказала, что скоро уезжаешь. Я спросила куда, и ты ответила:
— Именно туда.
Люблю, как все это расцветает в памяти снова, снова и снова. Люблю зимы, из-за которых я так злилась, и даже ненастье, и наше многодневное молчание, когда Энрико не бывало дома. Люблю часы, когда я ждала щелчка щеколды, и он приходил, и стряхивал снег, или дождь, или пыль со своих сапог.
Хорошо, дочка, быть готовой к неожиданностям. Тут снег может пойти в любой момент, и даже летом я видела падающие снежинки, за которыми следовали бури света и тьмы. Странно думать, как долго я живу, странно, что, хотя я видела немало красоты, она по-прежнему поражает меня.
Однажды Энрико рассказал мне, как в пять лет в синих
Я иногда вижу себя в детстве. Как сильно меня любили, как сильно любила я в ответ и в глубине детской души была уверена, что этому не будет конца, но не знала, что делать с такой любовью, и потеряла ее. Я прикладываю руки ко рту, к ушам и глазам, но я снова прихожу к тому же и по-прежнему называю себя черной, хоть и вывалялась в муке. Я всегда была с моим народом, даже тогда, когда он не был со мной.
Твой отец не мучил меня вопросами о прошлом, поэтому я охотно рассказывала ему о нем и всегда думала, что он и ты — единственные, кому я могу доверить эти мои слова, записанные чернилами.