18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Я Родину люблю. Лев Гумилев в воспоминаниях современников (страница 17)

18

– Бг’ать или не бг’ать?

И зрительный зал дружно ему отвечает:

– Бе’ги!..Бе’ги!

…Биографии великих людей пишутся, как правило, много лет спустя после их смерти. Пишутся людьми, никогда в жизни их не видевшими. Это, наверное, правильно. Большое удобнее охватить взором на расстоянии. Совсем по-другому на выдающуюся личность смотрит его современник, в особенности тот, кто, подобно мне, провел с ним долгие годы в одном бараке. Тут на первый план в голову лезут всякие пустяки, каждодневная сутолока жизни. И никуда от этого не денешься.

Впрочем, такой взгляд на вещи тоже правомерен и по-своему интересен. В конце концов, Пушкин остался Пушкиным, хотя и бражничал с друзьями-лицеистами.

Алексей Савченко

Савченко Алексей Федорович – инженер-строитель. Находился в заключении с Л. Н. Гумилевым в лагерях Чурбай-Нура, Камышлаг и под Омском. После освобождения жил в Москве. Сохранял дружеские отношения с историком.

Что помню

Трудно сказать, как бы сложились наши отношения, если бы я впервые появился в уютной кухоньке почти углового дома на Большой Московской («улице трех каторжников», по выражению Л. Н. Гумилева) до, а не по выходу однотомника в Большой серии Библиотеки поэта. Конечно, я должен был бы познакомиться со Львом Николаевичем и Натальей Викторовной еще в 1985 году, когда начал готовить первое научное издание Н. С. Гумилева (первоначально в нем предполагалось участие В. К. Лукницкой, но ее отношения с главным редактором Библиотеки поэта Ю. А. Андреевым сложились так, что знаменитый бестиражный тбилисский том вышел почти одновременно с питерским). Конечно же, книга получилась бы более качественной. Но… имидж Льва Николаевича в «образованских» (А. И. Солженицын) кругах, в которых и я вращался, был таков, что чувствую себя в этой стране евреем только тогда, когда мне об этом напоминали (а происходило это довольно часто) я не рискнул в свое время обратиться к человеку, любимым высказыванием которого (по легенде) было: «Русскому больному – русский врач» (свидетельство заведующего редакцией издательства «Наука» В. Л. Афанасьева).

Но вот книга вышла (цензура оказалась сверхснисходительна, продержав сигнал меньше положенного и задав единственный вопрос: «Почему нет предсмертного стихотворения?»), и я, через общего знакомого получил согласие на поднесение книги Отца в дар Сыну отправился (в понятном самоощущении) в Дом Классика…

На последней квартире я был, кажется, единожды, когда Лев Николаевич уже тяжело болел. Потом было все то, о чем удивительно точно и детально писал С. Б. Лавров в предисловии к монографии о Л. Н. Гумилеве. Помню огромное количество людей, охрану в «специфических» нарукавных повязках – и А. Г. Невзорова рядом с безутешной Натальей Викторовной.

А теперь – фрагменты воспоминаний.

Долго не хотел дарить «Древнюю Русь и Великую степь» (подписана в печать 14 августа 1989 г. – дата судьбоносного «Постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград»»; кроме прочего – еще и день рождения моей покойной матери). 17 декабря надписал: «Дорогому Михаилу Давидовичу Эльзону от автора. Л. Гумилев». Поздравляю с Новым годом. Спрашивает: «Теперь Вы поняли, почему я не хотел дарить Вам эту книгу?» Подразумевалось мое некоренное происхождение.

Сидим за столом на кухне. У Льва Николаевича из глаз текут слезы. «Михаил Давидович, я не виноват, что у моего отца и у меня все следователи были евреи и меня очень больно били».

Сидим втроем. Лев Николаевич: «Мой отец… Моя мать…» Обращаюсь к Наталье Викторовне: «Вы говорите: мой отец, моя мать. Я говорю. А когда он говорит – у меня мороз по коже». Наталья Викторовна: «У меня тоже».

Вечер в Доме ученых. На сцене за общим столом И. В. Платонова-Лозинская, М. В. Рождественская, Лев Николаевич и др. В зале – десятки приставных стульев, при входе – «тьма» непопавших. 100 лет Отца. Естественно, пришли на Сына. Выступаю в порядке очереди. Объявляют Льва Николаевича. Встает. «После него (тык пальцем в меня. – М. Э.) мне сказать нечего». Садится. «Немая сцена»… Тогда же отдал все полученные из зала записки (они в моем архиве в Российской национальной библиотеке; доступ свободен).

В свое время огромное впечатление произвела пьеса Ф. Дюрренматта «Ромул Великий» – о последнем императоре, способствовавшем падению Великой Римской империи. Спрашиваю: «Лев Николаевич, когда по Вашим прогнозам развалится последняя колониальная империя?» (моя мать родилась в Киеве, отец – в Хмельницке, я – в Москве во время гастролей Театра комедии). После короткого раздумья: «В конце первой четверти следующего века». Только потом понял – это не был ложный прогноз (о воздействии Беловежского сговора на сердце Льва Николаевича см. в книге С. Б. Лаврова).

В «Книжном обозрении» – полоса, где Чебурашка объявлен космополитом, а «Реквием» Анны Ахматовой назван «памятником самолюбованию». В бешенстве говорю об этом Льву Николаевичу. «Правильно». «Что правильно?!!!». «Памятник самолюбованию».

Может быть, последнее не стоило бы фиксировать. Но Он был таким, каким был, Сын Великих Русских Поэтов. И памятником ему в моем собрании стала книга «Чтобы свеча не погасла» (1990) с фотографиями Л. Н. Гумилева и А. М. Панченко на обложке и автографом в правом нижнем углу (автографа под улыбкой слева, где сердце, взять не успел…).

Михаил Эльзон

Эльзон Михаил Давидович – историк русской литературы, библиограф. Сотрудник Публичной библиотеки (РНБ). Кандидат педагогических наук.

Дуэль

Со Львом Николаевичем Гумилевым я познакомился осенью 1939 года в шестом лаготделении Норильского ИТЛ.

Удивительный человек, Евгений Сигизмундович Рейхман, инженер по металлоконструкциям и знаток Ренессанса, любомудр и поклонник поэзии, доверительно сообщил мне, что в лагере появился сын Николая Степановича Гумилева и Анны Андреевны Ахматовой. И тот сын – по имени Лев – не только совместное произведение великих поэтов, но и сам поэт и, по всему, не уступит прославленным родителям. У Ахматовой я знал многое наизусть, но относился к ней сравнительно спокойно, а Николая Гумилева был поклонник. Естественно, я запросил знакомства. Уж не помню, кто его организовал, кажется, не Рейхман, но и Льва заинтересовали рассказы обо мне, и он согласился на встречу.

Знакомство состоялось между бараком геологов, где обитал Гумилев, и бараком металлургов, куда поселили меня. Из геологического вертепа вышел молодой парень: худощавый, невысокий, с выразительно очерченным лицом, крепко сбитым телом, широкими плечами. Я пошел навстречу.

– Как вы похожи на отца! – сказал я.

– Вы находите? – Он сразу расцвел. Признание в сходстве с отцом было ему приятно, к тому же в те времена мало кто помнил портреты его отца и уже по этому одному не мог определить степень схожести. Впоследствии, я убедился, что он гораздо больше похож лицом на мать, но не ранней, альтмановской кисти, а на мать пожилую. Но в этот момент первой встречи я искал в его лице отцовских черт и, разумеется, нашел их.

– Како веруете в лагере? – поинтересовался он.

– Исповедую Филона и Канта, – ответил я, не задумываясь.

– В смысле: филоню и кантуюсь.

И мы долго хохотали. Ни он, ни я не филонили и не кантовались, мы трудились по совести, осмысленная работа была, возможно, тем главным, что поддерживало в нас ощущение своего человеческого достоинства. Но любители хлесткого слова, мы подтрунивали и над собой – и это было важной радостью нерадостного, в общем, бытия.

Мы ходили по лагерю дотемна. Мы открывали друг другу души. Мы сразу влюбились друг в друга. Он читал мне свои стихи, я знакомил его со своими философскими концепциями – мне тогда казалось, что создаю оригинальную философскую систему и – что, пожалуй, всего удивительней – порой убеждал в этом и тех, кому доверял быть слушателями. В тот первый день знакомства он прочитал мне наизусть «Историю отпадения Нидерландов от испанского владычества», написанную на лагерном сленге – новорусском языке, как мы вскорости окрестили этот полублатной жаргон. Мой восторг воодушевил Льва, он поразил меня тонким чувством слова, остроумием, силой речи. Именно в тот вечер он прочел мне программное, как нынче говорят, поэтическое свое представление о себе. Доныне восхищаюсь этим мастерским произведением:

Дар слов, неведомый уму, Был мне завещан от природы. Он мой. Веленью моему Покорно все, земля и воды, И легкий воздух, и огонь В одно мое сокрыты слово. Но слово мечется, как конь, Как конь вдоль берега морского, Когда он, бешеный, скакал, Влача останки Ипполита, И помня чудища оскал, И блеск чешуи, как блеск нефрита. Сей грозный лик его томит И ржанья гул подобен вою. А я влачусь, как Ипполит, С окровавленной головою. И вижу – тайна бытия Смертельна для чела земного, И слово мчится вдоль нея, Как конь, вдоль берега морского.

– Вы – трагический агностик, Лев, – восхищенно высказался я.

– И вы настоящий поэт! Уверен, вы станете провидцем, – и меня часто таким признавали, особенно когда говорил собеседнику желанное ему. И, конечно, когда философствовал на политические темы. Так Федя Витенз много лет потом вспоминал – и я вместе с ним и без него, – что утром 22 июня 1941 года мы сидели в лагерной зоне у ручейка, и я доказывал ему, что в ближайшие дни начнется война с Германией, он сомневался и возражал, а когда мы возвращались в барак, нам побежал навстречу Александр Игнатьевич Рыбак и закричал: «Война! Гитлер напал на нас!» Вероятно, я больше их был подавлен так трагически сверкнувшим во мне даром Кассандры.