Коллектив авторов – Я Родину люблю. Лев Гумилев в воспоминаниях современников (страница 13)
Ко времени нашего знакомства общая обстановка и условия жизни заключенных в лагере существенно изменились в лучшую сторону по сравнению с прошлыми годами. После прихода с работы и ужина у работяг еще оставались и время, силы, и желания для разных личных дел, развлечений и, самое главное, для разговоров. Лагерь того времени был полон интересных людей, и каждый вечер в разных углах барака в полутемном пространстве, где верхний ярус нар затемнял свет электрической лампочки, собирались группки людей и вели беседу. Разговоры и споры шли обычно, на политические, научные, иногда на литературные темы. Кругом было достаточно людей, которые имели что рассказать, и не меньше тех, кто с радостью и интересом их слушал. Самые регулярные и самые многолюдные кружки собирались вокруг Льва Николаевича. И было из-за чего. Познания Гумилева в области гуманитарных наук были поистине энциклопедические, а память просто феноменальная. В части истории у него, по моему убеждению, не было каких-то секретов или неясностей. Фактическим материалом он владел мастерски. Географические названия, точные даты вплоть до чисел и дней недели, имена и биографические описания участников исторических событий, бытовые детали и разные житейские подробности прошедших эпох, так оживляющие и украшающие рассказы, сыпались на слушателей как из рога изобилия. О походах Чингисхана, об испанской конкисте, о китайских династиях Мин, Тай и прочих до глубокой древности, о викингах и их походах, о тридцатилетней войне, об индейцах доколумбовой Америки он рассказывал подробно, доходчиво и интересно. Трудно представить себе, сколько томов всяких Моммзенов, Тойнби, Тацитов, Ключевских он прочитал, и не только прочитал, но и запомнил текстуально, цитируя иной раз из авторов исторических исследований или из «Повести временных лет» и китайских хроник тысячелетней давности. История для Льва Николаевича не была каким-то отвлеченным знанием дат и событий, чем-то давно от нас ушедшим, о чем можно только вспоминать. Нет, он жил в этих эпохах всем своим существом, был непосредственным участником всех давно прошедших событий и к каждой исторической персоне относился, как к своему современнику.
Но не только история была его коньком. Во многих других гуманитарных науках он тоже обладал фундаментальными познаниями. В философии, например, он прекрасно ориентировался в учениях Спинозы, Конта, Френсиса Бэкона и уж не знаю, кого еще. И опять же не как-нибудь, поверхностно. Всех их, а также Платона и Аристотеля, он цитировал обширными отрывками. Так что, когда на таких посиделках случалось присутствовать специалистам-философам, в возникавшей дискуссии Лев Николаевич участвовал как равный, а порой даже явно одерживал верх.
Его познания в религиозной догматике тоже были обширны. Он знал и цитировал Ветхий и Новый Завет, рассказывал о содержании Талмуда и Каббалы, хорошо ориентировался в вопросах раскола в православной Церкви, равно как и во всяких ересях, в католическом и прочих западных вероучениях.
Порой среди собравшихся оказывалось больше любителей литературы и поэзии, и в глубине барака начинался литературно-поэтический вечер с чтением стихов. И тут Лев Николаевич не имел себе равных по объему поэтических знаний. Он читал наизусть стихи Н. Гумилева, А. К. Толстого, Фета, Баратынского, Блока, каких-то совершенно неизвестных мне имажинистов и символистов, а также Байрона и Данте. Причем не какие-нибудь отрывки, а целыми поэмами. Так, он два вечера подряд читал «Божественную комедию». Вот только не могу вспомнить, читал ли Лев Николаевич стихи своей матери, Анны Ахматовой… Я могу засвидетельствовать, что и сам Лев Николаевич был поэтом, и очень сильным поэтом. Часами читал он нам (опять же наизусть) стихотворную драму о Чингисхане. Вернее, о трагической судьбе и несчастной любви его старшего сына Джучи. Читал сатирическую поэму, которая, по его словам, входила в обвинительный материал во время его первого ареста, еще до войны. Увы! Похоже, он задавил в себе поэта ради ученого-этнографа. А возможно, он был чересчур строг к себе и считал свой поэтический талант ниже таланта своих родителей, а оказаться на вторых ролях не позволяло ему обостренное самолюбие. Во всяком случае, после лагеря я уже ни разу ничего не слышал о Гумилеве-стихотворце…
Для Льва Николаевича эти семь лагерных лет были, повторяю, временем интенсивной работы над своей пассионарной теорией. Собственно, задумал ее он раньше, до лагеря, но именно теперь он ее разрабатывал, уточнял, детализировал, оттачивал в спорах с оппонентами и сомневающимися. Особенно интересно было оказаться свидетелем такого научного спора. Из других бараков приходили профессора истории или философии из университетов Варшавы, Риги, Софии, и разгорался яростный спор. В таких случаях Лев Николаевич входил и раж и швырял в оппонента целыми пачками доводы, доказательства, исторические факты, цитаты из письменных источников или высказывания великих людей. В большинстве случаев оппонент сникал, чувствовалось, что ему нечем крыть, и наконец с кислой миной на лице удалялся… А Лев Николаевич с нескрываемым удовлетворением потирал руки и резюмировал:
– Вот и этот херр профессор ничего не смог возразить по существу!.. Все его несогласия только на уровне эмоций.
При всем при этом необходимо иметь в виду, что, по условиям лагерного режима, ни одной строчки нельзя было записать на бумаге. При частых шмонах любые рукописные материалы чекистами конфисковывались, а их автор в таком случае сажался в карцер. Послабления в этом вопросе появились позднее, за год или за два до освобождения. Волей-неволей Льву Николаевичу приходилось складывать весь получаемый в ходе работы материал в свой природный сейф, иначе – в свою память, чтобы потом, выйдя на волю, использовать его для создания книги. Я прочитал этот капитальный труд с изложением пассионарной теории («Этногенез и биосфера Земли»). В нем пятьсот страниц, и я готов засвидетельствовать: все, что там написано, уже было обдумано, обговорено и пропущено через сито критических высказываний в эти самые лагерные годы. Но мало того. В те же семь лет Лев Николаевич создал еще один труд – историю древних тюрков и тоже сложил весь полученный материал в свой «сейф», чтобы после освобождения написать книгу.
Невольно приходит в голову мысль, что все это могло бы стать исходным материалом для изучения физиологических возможностей человеческого головного мозга, природы памяти и ее пределов. Тем более что сейчас существует механический аналог этого явления с четкими научными дефинициями и градациями. И кто может победить в этом странном соревновании (если задаться такой целью), еще очень большой вопрос. Тем более что машина просто складирует информацию или, самое большее, производит с ней ограниченное количество наперед заданных тем же человеческим мозгом манипуляций, тогда как сам мозг перерабатывает информацию творчески, то есть в совершенно непредсказуемом заранее направлении, получая совершенно неожиданные результаты.
Естественно, может возникнуть вопрос: а как Гумилев создавал свои книги, пусть и мысленно? Какие для этого у него были исходные материалы? Из каких источников? Откуда черпал необходимое количество фактов? Конечно, основным резервуаром для создания теории служили все накопленные им в прошлые годы знания. Я уже говорил, что эти знания были огромны и заменяли собой целую библиотеку. Но и в условиях лагеря он находил пути пополнять свои знания. Во-первых, это были книги. Само собой разумеется, в лагере никакой библиотеки, тем более научной, не было и в помине. И все-таки в распоряжении Гумилева имелись по крайней мере две книги, очень помогавшие ему в работе. В частности, в создании книги «Хунну». Одна из них – книга нашего ученого-монаха начала XIX века Иакинфа (Бичурина), многие годы возглавлявшего русскую духовную миссию в Китае. Он перевел на русский язык средневековые китайские манускрипты, еще более древние летописи и другие исторические документы. Другая книга – советское академическое издание древних китайских документов. Лев Николаевич, когда вокруг него никого не было, читал то одну, то другую книгу. В тоске по печатному слову пытался сделать это и я, надеясь найти в них что-нибудь интересное. Но не одолел и полстраницы. И написано по-русски, и шрифт хороший, а ничего не поймешь. Набор слов. С таким же успехом я бы мог взяться и за китайский текст… Во-вторых, источником новых знаний для Льва Николаевича был сам лагерь. Его обитатели. В лагере жили представители всех национальностей Советского Союза и очень многие из живущих за его пределами. В общем, подлинный интернационал. Чекистская метла подметала всех подряд…
Не знаю, каким образом и на каком языке Льву Николаевичу удавалось устанавливать первые контакты с заинтересовавшими его субъектами, но к нему на посиделки постоянно приходили разные нерусские личности, подчас весьма экзотические. Он угощал их чаем с чем-нибудь из своих посылок и вел неторопливую беседу. После своим соседям объяснял, что он «занимается эксплуатацией иностранных кадров ГУЛАГа». Многие из этих «кадров» остались в моей памяти. Довольно долго его посещал скромный, тихий и красивый иранский юноша. Видимо, он очень страдал от чуждой обстановки, от чужого языка, которым он так и не смог за прошедшие годы овладеть, ну и, конечно, – от тяжести обрушившейся на него несчастной судьбы. А тут он мог услышать родную речь, поделиться чем-то своим, задушевным. Лев же Николаевич с помощью юноши усовершенствовал свое знание фарси, слушал стихи иранских поэтов. Юноша прежде учился в Тегеранском университете… А история его жизни была, можно сказать, абсолютно типичной для тех времен. В 1943 году, во время исторической встречи Сталина, Рузвельта и Черчилля, одна из тегеранских гостиниц была целиком отдана советской делегации. А там работала знакомая (а может, и любимая) девушка этого юноши. Когда он однажды вечером пришел, как обычно, чтобы проводить ее домой, на него в вестибюле накинули мешок, связали и всунули кляп в рот. Потом куда-то несли, затем долго-долго везли, пока он не предстал перед следователем на Лубянской площади. Ему дали двадцать лет за шпионаж.