реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – «Я отведу тебя в музей». История создания Музея изобразительных искусств им. А.С. Пушкина (страница 6)

18px

Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно. До сих пор ещё – а этому прошло сорок лет – кровь приходит в движение при одном воспоминании. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых всё мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков, строгий классик. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французской декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним, кажется, представителем был в наше время граф Блудов. Наконец, надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в чёрном сюртуке, в тёмном жилете, застёгнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке. Вместо языка Кокошкинского мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно, или лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошёл до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: «Да ниспошлет Господь покой его душе, страдающей и бурной», – мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слёзы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца:

Тень Грозного меня усыновила, Димитрием из гроба нарекла, Вокруг меня народы возмутила И в жертву мне Бориса обрекла.

Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слёзы, поздравления. «Эван, эвое, дайте чаши!» Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое своё действие на избранную молодёжь. Ему было приятно наше внимание. Он начал нам, поддавая пару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке, и предисловие к «Руслану и Людмиле», тогда ещё публике неизвестное:

У лукоморья дуб зелёный. Златая цепь на дубе том; И днём, и ночью кот учёный Там ходит по цепи кругом; Идёт направо – песнь заводит. Налево – сказку говорит…

Начал рассказывать о плане для «Димитрия Самозванца», о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи, на Красной площади, в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, сцену, которую создал он в голове, гуляя верхом на лошади, и потом позабыл вполовину, о чём глубоко сожалел. О, какое удивительное то был утро, оставившее следы на всю жизнь! Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь: так был потрясён весь наш организм.

На другой день было назначено чтение «Ермака», только что конченного и привезённого А. Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. «Ермак», разумеется, не мог произвести никакого действия после «Бориса Годунова», и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти не слыхали его. Всякий думал своё.

Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевырёву выразил он своё удовольствие за его «Я есмь» и прочёл наизусть некоторые его стихи; мне сказал любезности за повести, напечатанные в «Урании». Толки о журнале, начатые ещё в 1823 или 1824 году в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых, было, так сказать, налицо, и они сообщили Пушкину общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие. После многих переговоров редактором был назначен я. Главным помощником моим был Шевырёв. Много толков было о заглавии. Решено: «Московский вестник». Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме, бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке): Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновы, два брата Хомяковы, два брата Киреевские, Шевырёв, Титов, Мальцов, Рожалин, Раич, Рихтер, В. Оболенский, Соболевский… И как подумаешь, из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре, да и те по разным дорогам! Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший всё собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивши свой хохолок – любимая его привычка, – воскликнул: «Александр Сергеевич. Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас и мне кажется, что я – миллион. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»

Илл.9. Александр Пушкин

В Москве наступило самое жаркое литературное время. Всякий день слышалось о чём-нибудь новом. Языков присылал из Дерпта свои вдохновенные стихи, славившие любовь, поэзию, молодость, вино; Денис Давыдов – с Кавказа; Баратынский издавал свои поэмы; «Горе от ума» Грибоедова только что начало распространяться. Пушкин прочёл «Пророка», который после «Бориса» произвёл наибольшее действие, и познакомил нас со следующими главами «Онегина», которого до тех пор была напечатана только первая глава. Между тем на сцене представлялись водевили Писарева с острыми его куплетами; Шаховской ставил свои комедии вместе с Кокошкиным; Щепкин работал над «Мольером», и Аксаков, тогда ещё не старик, переводил ему «Скупого»; Загоскин писал «Юрия Милославского»; М. Дмитриев выступил на поприще со своими переводами из Шиллера и Гёте. Последние составляли особый от нашего приход, который, однако, вскоре соединился с нами, или вернее, к которому мы с Шевырёвым присоединились, потому что все наши товарищи, оставшиеся в постоянных впрочем сношениях, отправились в Петербург. Оппозиция Полевого в «Телеграфе», союз его с «Северною пчелой» Булгарина и желчные выходки Каченовского, к которому вскоре явился на помощь Надоумко (Н. И. Надеждин), давали новую пищу. А там Дельвиг с «Северными цветами», Жуковский с новыми балладами, Крылов с баснями, которые выходили ещё по одной, по две в год, Гнедич с «Илиадой», Раич с Тассом, Павлов с лекциями о натуральной философии в университете. Вечера, живые и весёлые, следовали один за другим, у Елагиных и Киреевских за Красными воротами, у Веневитиновых, у меня, у Соболевского в доме на Дмитровке, у княгини Волконской на Тверской. В Мицкевиче открылся дар импровизации. Приехал М. И. Глинка, связанный более других с Мельгуновым и Соболевским, и присоединилась музыка.

Горько мне сознаться, что я пропустил несколько из этих драгоценных вечеров «страха ради иуде иска». Я знал о подозрении на меня за «Нищего», помещённого в «Урании», новый председатель цензурного комитета, князь Мещерский, – сын того Мещерского, который преподал Щепкину первые уроки драматического искусства и поставил его на настоящую дорогу (он давно уже умер), – послал на меня донос, выставляя «Московский вестник» отголоском 14-го декабря. Мицкевич и другие филареты находились под надзором полиции, да и сам Пушкин с Баратынским были не совсем ещё обелены. Я в качестве редактора журнала боялся слишком часто показываться в обществе людей, подозрительных для правительства, и действительно, мне пришлось бы плохо, если бы в цензурном комитете не занял, наконец, места С.Т. Аксаков; он принял к себе на цензуру «Московский вестник», и мы с Шевырёвым успокоились.

Для первой книжки Шевырёв написал разговор о возможности найти единый закон для изящного и шутливую статью о правилах критики. Я начал подробным обозрением книги Эверса о древнейшем праве Руси (тогда ещё не переведённой), где выразил впервые мысли о различии удельной системы от феодальной. Тогда же я начал печатать свои афоризмы, доставившие мне много насмешек.

Мы были уверены в громадном успехе; мы думали, что публика бросится за именем Пушкина, которого лучший отрывок, сцена летописателя Пимена с Григорием, должен был появиться в начале первой книжки. Но увы, мы жестоко ошиблись в своих расчётах, и главной виной был я: несмотря на все убеждения Шевырёва, во-первых, я не хотел пускать, опасаясь лишних издержек, более четырёх листов в книжку до тех пор, пока не увеличится подписка, между тем как «Телеграф» выдавал книжки в десять и двенадцать листов; во-вторых, я не хотел прилагать картинок мод, которые, по общим тогдашним понятиям, служили первою поддержкой «Телеграфа», в-третьих, я не употребил никакого старания, чтобы привлечь и обеспечить участие князя Вяземского, который перешёл окончательно к «Телеграфу», содействовал больше всех его успеху на первых порах своими остроумными статьями и любопытными материалами и обратил читателей на его сторону; наконец, в-четвертых, «Московский вестник» всё-таки был мой hors d'oeuvre [Закуска (фр.)], я не отдавался ему весь, а продолжал заниматься русской историей и лекциями о всеобщей истории, которая была мне поручена в университете. С Шевырёвым споры доходили у нас чуть не до слёз, и когда, в общих собраниях сотрудников, у спорщиков уже не хватало сил и горло пересыхало, запивались кипрским вином, которого большой запас удалось нам приобрести как-то по случаю. Вино играло роль на наших встречах, но отнюдь не до излишества, а только в меру, пока оно веселит сердце человеческое. Пушкин не отказывался иногда выпить. Один из товарищей был знаменитый знаток, и перед началом «Московского вестника» было у нас в моде «алеатико», прославленное Державиным.