18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве (страница 5)

18

ДС: А в гостинице невозможно было?

ВЕ: Да какие гостиницы, когда мы всегда в полевых условиях, в поле… Ну, правда, свои записные книжки очень обогатил, распух записными книжками. Во время этих разъездов писал немножко стихи для… Родился сын в 66‐м году[78]. Для него вот я рассказывал…

ДС: Расскажи, это интересно.

ВЕ: В начале 70‐х годов стихи в разных жанрах. То есть начиная с катулловского размера или там с подражания… сапфической строфою и кончая современным верлибром. Во всех жанрах.

ДС: Они сохранились?

ВЕ: Сохранились, но часть из них пустила на растопку моя теща, то есть матушка моей первой жены[79]. У меня все хранилось в Петушинском районе, где в это время жил сын. Я же к нему наезжал ежемесячно.

ДС: А когда ты поехал в Петушки?

ВЕ: А в Петушки… Я из Владимирского пединститута вывез одну девицу, и у нас в 66‐м родился сын. Пришлось срочно с ней обручиться, как говорится, потому что уже истекал месяц. А по истечении месяца младенцу надо давать, во-первых, отчество, а во-вторых, фамилию, разумеется. Пришлось срочно обручаться, прямо в последний день, потому что месяц истекал в этот день. А жену распределили по окончании института в Петушинский район, село Караваево. Это еще автобусом от Петушков к северу. Так что мне приходилось, сколько бы я ни колесил по Руси, примерно каждый месяц приезжать в Петушки. К сыну с гостинцами…

ДС: Как долго ты жил там, в Петушках?

ВЕ: Я там почти и не жил, только наезжал туда. Приезжал к сыну, допустим, на три-четыре дня, потом опять исчезал на месяц. Это до 73‐го года.

ДС: И когда ты написал «Заметки психопата»?

ВЕ: «Заметки психопата» – это я говорил… Когда я учился на первом курсе МГУ и немножко после изгнания из МГУ, когда пошел на московскую стройку.

ДС: Но тогда ты не вернулся в МГУ…

ВЕ: Нет, не вернулся. И не намерен был[80]. В 72‐м, тут же прямо спустя два года после «Петушков» написал – почти целиком было написано – примерно такого же объема, чуть-чуть побольше, «Дмитрий Шостакович». Но он у меня пропал, у меня его свистнули[81].

ДС: Это что значит?

ВЕ: Что значит? (Оба громко смеются.) Это хорошенький вопрос! Я ехал в электричке поздно вечером и с большого похмелья. И у меня в сумке, в сетке то есть, с собой были две бутылки вина, которые прямо торчали из сумки. А рядом с сумками лежал пакет. В пакете были мои записные книжки. И вот как раз все черновики «Дмитрия Шостаковича», которые надо было просто сесть и переписать набело.

ДС: Это роман? Повесть?

ВЕ: Ну я не знаю… Я в названиях жанра не силен, как угодно можно называть. Я вообще терпеть не могу эти подзаголовки – там «поэма», «повесть», «роман» или… Какая разница, по существу? Просто «Дмитрий Шостакович». Хотя там речи о Дмитрии Шостаковиче почти нет. Хорошо, если три страницы попадались, где упоминался Шостакович. Он там совершенно ни к делу, и ни к месту, и ни ко времени.

ДС: Но почему ты назвал это «Дмитрий Шостакович»?

ВЕ: А «Дмитрий Шостакович» там потому, что по ходу дела начинались сцены не совсем цензурного свойства. И вместо того, чтобы описывать то, что не годится для печати, я начинал говорить о Шостаковиче. О том, что такой-то Шостакович – лауреат там трам-пам-пам, командор Ордена Почетного легиона, почетный член итальянской академии Санта-Чечилия и все такое… Одним словом, о Шостаковиче шла речь, пока не кончалась непристойная сцена. Как только она кончалась, повествование продолжалось дальше. Очень веселое повествование. Но когда опять случались сцены нехорошие, не для воспитанного слуха, а уж тем более не для советского слуха, хотя не на него было рассчитано, опять приходилось прибегать… дальше говорить о Шостаковиче. Попеременно о его симфониях… (Оба смеются.) Веселая была вещь. С печальным окончанием. Я, когда ее потерял, прямо… У меня ее выкрали вместе с сеткой. Я уснул в электричке, а это был вечер воскресенья, когда всему народу очень хоц-ца похмелиться, а уже достать негде – все магазины закрываются самое позднее в восемь[82]. А я ехал уже в позднюю пору, в совершенно почти пустой электричке. Когда я проснулся… То есть кто-то соблазнился этой сумкой. Им все эти рукописи, черновики и не нужны были, никакой им «Шостакович» не нужен, они это, конечно, выбросили из окошка электрички. Им нужно было вино, а вот эти две бутылки… Если бы я их завернул хорошо в бумагу, ничего бы подобного не случилось.

ДС: Очень жалко…

ВЕ: Это 72‐й год. Я тогда, когда вышел из электрички и увидел пропажу, упал на траву и рыдал, как Печорин, расставшись с княжной Верой или кем-то там, уже не помню…[83]

ДС: Ужас такой…

ВЕ: Вот. И потом попробовал было восстановить, потому что она мне самому очень нравилась. Попробовал восстановить, делал несколько буденновских наскоков на этот сюжет, но уже получалось не то… Безвдохновенно, бескрыло. Так что решил забросить эту затею. Хотя и настаивали очень многие именитые люди, но я отказался от этого. И надолго вообще забросил писание. Если и писал, то крохотные рассказики там, крохотные эссе о ком-нибудь или по заказу мелкие статьи о поэтах русских начала ХХ века.

ДС: Они вышли?

ВЕ: Да нет, не вышли они, я все их раздаривал именно тому, кто мне их заказывал. И они это все вклеивали в свои альбомы, только и всего. То есть по таким мелким заказам. Вот, например, человек заказывает написать три страницы о Саше Черном[84]. И я ему пишу эти три страницы о Саше Черном, он мне за это дарит какую-нибудь книгу, для меня вожделенную. То есть он не берет денег за книгу, не обменивает ее ни на какую другую, а просто с меня требует что-нибудь написать. И все это хранится в альбомах у разных людей. А так – ничего серьезного. Ну, то есть уже сколько-то лет подряд вынашиваю «Еврейские мелодии». Но пока еще не нашел, как говорят шашлычники, шампура… Материала-то бездна, стопы уже лежат. Столько материала, что придется девяносто процентов отсеивать из того, что накопилось, и оставить только самое наилучшее, наивеселейшее и, наоборот, наичернейшее. И даже хочу выкроить пьесу из этого, где гибнут, по шекспировскому образцу, все герои[85]. Но в основном речь идет о евреях исключительно. Как в «Петушках» речь идет исключительно как будто бы только о спиртном и больше как будто бы ни о чем другом, так здесь речь идет только о евреях[86].

ДС: Как называется?

ВЕ: «Еврейские мелодии»[87],

ДС: Кто-то мне сказал, что называется «Семь с половиной евреев».

ВЕ: Нет, это чепуха. У меня был план написать для журнала «Бронзовый век»[88], по их настоянию, «Мои семь евреев». То есть жизнеописания коротенькие тех семи евреев, которые посильнее других на меня оказали влияние. Или просто чуток потрясли хотя бы. То есть самых запоминающихся.

ДС: Веня, а какие книги очень подействовали на тебя?

ВЕ: Смотря в какое время… Из самых ранних… В юности «Преступление и наказание», пожалуй, в шестнадцать лет прочитанное. В восемнадцатилетнем возрасте из самых сильных впечатлений – «Голод» и «Мистерии» Кнута Гамсуна[89]. Уж тут я ходил ошалелый несколько недель, да даже больше, чем недель, и не мог ничего больше в руки брать после этой литературы. Потом, в возрасте примерно девятнадцать – двадцать, ибсеновская полоса началась. В особенности «Бранд», да и «Пер Гюнт», да даже и поздние пьесы, весь Ибсен совершенно, с головы до пят. Потом, кто же из литераторов-то… Да, пожалуй, сильнее этого потом и не было. А! Потом, конечно, Стерн[90]. Но это уже в возрасте двадцати двух, примерно, лет. Потом на меня уже навалился своей тяжелой, грамотной, <нрзб> массой Томас Манн. Томас Манн меня раздавил года на три. Это уже возраст двадцать пять – двадцать восемь лет[91].

ДС: Все это – иностранная литература, кроме Достоевского…

ВЕ: Кроме Достоевского, оказалась только иностранная. Длительных действий на меня среди русских не было никого, пожалуй[92]. Ну и, конечно, стихи. Стихи-то, в основном, конечно, русских поэтов. Если из заморских поэтов – то в русских переводах в хороших. Поэтов-то я, пожалуй, даже больше читал, чем прозаиков. Всех, то есть, поэтов, от силлабической русской поэзии семнадцатого века и до Николая Заболоцкого, примерно так.

ДС: Когда ты написал «Москву – Петушки»?

ВЕ: Вот как раз осенью 69‐го года, покуда ездил со своим вагончиком[93]. Мы строили эту кабельную линию связи от станции Лобня с ответвлением на Долгопрудную и в сторону аэропорта Шереметьево. Совершенно безалаберное время…

ДС: Но как ты мог вообще писать, когда жил в поле, в вагончиках?

ВЕ: Да, в поле, в вагончике… В том-то и дело. Нас в крохотном вагончике было восемь рыл. Причем писать при них было невозможно, потому что каждый из этих обитателей вагончика постоянно справлялся: «А что ты там кропаешь?» Приходилось кропать по ночам. И то спрашивали: «Не пора ли гасить там свет?» Или: «Что ты там, готовишься, что ли, к экзаменам? Все равно не поступишь никуда. Сейчас никуда, кроме как по блату, не поступишь». Несли вот такую гиль[94], мне это все приходилось выслушивать…

Ну что же делать, раз уж на меня накатило, одолело, я продолжал. Что-то у меня это отняло немного времени – месяца два. Это учитывая, что писалось только урывками, вечерами. Быстро. А «Дмитрия Шостаковича» вообще пришлось писать в сторожке под Москвой, где я охранял склад всего этого кабельного хозяйства, где чуть ли по мне не бегали крысы. (Смеются.) Маленькая сторожка, в которой – мой кабинет. Кабинет был примерно в мою длину длиной и в мою ширину шириной. Ровно раскладушка устанавливалась и больше, по-моему, ничего. Да, крохотная-крохотная узенькая скамейка рядом – письменный стол, «бюро» назовем его… (Смеются.) И вот, как на грех, сейчас-то, с 74‐го года, когда я поселился в Москве, а уже с 77‐го года прописан в Москве, и уже созданы, пожалуйста, все комфорты для писания – пишется уже хуже. Черт его знает, почему так. То есть мне-то не к спеху, я не спешу. «Мне некуда спешить», – как писал Самед Вургун, великий азербайджанский поэт, советский, кстати[95]. Но посмотрим, я все еще рассчитываю, что поездка на Север меня немножко порастрясет…[96]