Коллектив авторов – Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве (страница 14)
«принятыми процентами» оказываются 15 процентов (по консультации с людьми, которые не год один используют вот такие услуги)[316].
Еще одно уточнение. Вы напрасно о даче, деде, etc. Мне единственно нужно: крохотный домик шириной в мою длину и длиной в мою ширину с махоньким же участком для цветоводств и земледелий. Если мы сообща наскребем для этого средств, я буду благодарен безмерно[317]. Когда у меня есть кусок земли, я даже и в <спирт(?)>ном не нуждаюсь.
И последнее: наш адрес Флотская, 17, 78. Никаких посредничеств.
Дорогой Венедикт!
Поздравляем тебя с юбилеем и обнимаем всячески[319]. После весьма весомого успеха книги Moscou sur Vodka парижское издательство «цвет и свет Франции»[320] решило хоть не мытьем, так катаньем, хоть не словом, так фотоискусством доказать, что, дескать, и мы не лыком шиты, и тоже мол лыка не вяжем от Нотердама[321] до Версаля (о чем свидетельствует серия открыток, одну из которых я тебе и высылаю)[322]. По сообщениям бульварной газетки «Франс суар», основными пайщиками этой серии оказались Симона де Бовуар, Эльза Триоле, Жан Поль Сартр, Луи Арагон[323] и ректор Сорбонны (с ним я не знаком, не имел чести быть представленным, а потому и выгнанным)[324]. Но, конечно, куда им! В день твоего сорокалетия обещаюсь исправно опрокинуть чего-нибудь сорокаградусного. Ирка целует тебя и Галину. Привет и поклон тебе от Вик<тора> Нек<расова> и проч<их> людей с «понятием».
Вадим
22/III-79.
Милые делонята (шатунятам[325] написал бы тоже, но у них, говорят, скользящий адрес), поздравляю вас с днем весеннего равноденствия и пр. Вот какие две вещи (кроме традиционной приязни, разумеется) подвигнули меня написать эту писульку:
30/X-79.
Милые ребятишки, весь конец октября вам намыливался написать и все отставлял, поск<ольку> был не в духах; сегодня тоже не в духах, но все-таки надо, потому что с июня (?) не писал. Кстати, почему не ответили тогда на эту писульку? Будет меньше недоразумений и с нами четверыми, и с нашими корреспонденциями, если мы будем хоть чуть пунктуальнее в письмах. Вот эти две «обходительнее-некуда» (термин Мар<ины> Цветаевой)[337], что у нас гостили, им ведь кажется, что я с вами в постоянных эпистолярных связях, и потому никаких подвохов ниоткуда быть не может. (А может, наоборот, попустительствуют подвохам, зная зыбкость наших эпистолярных связей?) А эти две, которые гостили, мне по сердцу пришлись, потому что дежурно болтливы, суетливы не очень утомительно, веселы даже чуть сверх пределов дозволенного и задают такие для славянского уха дурацкие вопросы, что самый олух из славян, окажись он у них, задал бы им что-нибудь понеожиданней и существенней[338]. Очень милые, короче, девки, но им сразу надо было идти по первому адресу – т. е. <к> одному из этих потрясателей мировых культур выходом (15-тыс. экз. тиражным) в свет своих альманахов[339] – они все так и смотрели на часы в продолжение визита. «Не опоздать бы», слова Беранже, пер<евод> Курочкина, муз<ыка> Даргомыжского[340], вот бы сразу и шли.
А с книгами я был сокрушен, когда узнал подробности. Мне от этой долгоиграющей девицы ‹…› (можно называть книги вслух, потому что все наших изданий) доставлено было только вот что: Мандельштам[341], Замятин сб<орник> рассказов Ленингр<ад> 1927 г<од>[342], и две крохотульки Цеха Поэтов[343] и Вагинова[344], общей толщиной в сантиметр (т. е. эти две крохотулечки), вот и всё. Когда один из моих дальних знакомых оказался в гостях у ее юного избранника, он обнаружил у него на полке еще одну книжку, предназначенную мне, случайнее случайного (так ведь тут подвела махонькая буква Е, которую можно было стереть так же легко, как все на земле с лица земли), – так вот, я спросил эту неподкупную женщину, что вот ходят темноватые слухи, что есть что-то такое у ‹…›, предназначенное Е. «А! да, да!», вот все, что сумела ответить. И привезла эту книжку к нам в Абрамцево, и вела левацкие разговоры с дедом и все такое (а сколько все-таки она еще прищучила?) И давай, Ирина, будем об этом вот точнее, потому что наверняка и у тебя не меньше злобы к этой пиздюшатине. О свитере уж и не говорю, а все-таки обидно: я ведь донашиваю делоневский, еще тот, который мне уже три девки штопали с двух локтей[345]. О наших будня́х совсем чуть-чуть: у меня славно было до 23 окт<ября>, был в Абрамцеве одинок и каждое утро, проснувшись, бежал не за пивом, а рубил дрова (до предпоследнего издыхания), потом садился за свои «Еврейские мелодии»[346] и все клеилось, потом, глядя на звезды, шел к Грабарям[347] и т. д. 23‐го все переменилось, и как раз не вовремя. Принужден был съехать в Москву на свое 41-летие (почему оно было нужно всем собравшимся, кроме меня?) Одному – чтобы развеять славянофильства другому, третьей – чтобы невзначай нажать лапой на другую лапу ‹…›, – пересказывать малоинтересно и паскудно. День рождения затянулся до вчерашнего вечера, ну т. е. <на> неделю. И каждая гнусь, которой нужно подавать закуски, любопытствует у Галины: «А почему это Веничка ничего не пишет?» А я только сегодня утром собрался с тем, чтоб встать и из Москвы убраться. Сегодня вьюга, т<ак> что уберусь завтра и надолго. Дров у меня, слава тебе, Господи, заготовлено на всю зиму: с санкции деда повалили пять колоссальных елей, распилили, колоть не переколоть.
Странен дед (да еще бы не был странен?)[348] – он, допустим, лежит, слушает трески еловых поленьев и говорит примерно так: «А вы знаете, Ерофей[349], мне кажется, что эту дачу надо приобрести окончательно». – «Разумеется, надо», – говорю. «А может быть, не надо? Ведь я смертен». – «Разумеется, Вы смертны, как все мы, твари дрожащие. Тогда не покупайте»[350]. (Пауза и треск поленьев.) – «А если купить, то ведь все Анюточке достанется, верней этому… этому… ну, <как> его? Шарову. А зачем мне Шаров?»[351] Вот тогда пришлось выпалить ему пос<ледн(?)>ий пункт: «А Вы никогда не думали, что те люди, о которых мы постоянно говорим, Ваши Вадимы и Мишели[352], вдруг да вернутся – черт ничем не шутит, и все переменчиво, даже на нашей сверхзаскорузлой земле, – а если вернутся, то куда они пойдут, если вернутся?»[353] Вот его, старого хрена, тронуло. Честное слово. Он сказал: «Завтра же пойду к Котельн<икову>» (это их «начальник»)[354].
Ну, об этом посмотрим. Альбомы ваши получаем как следует и очень выручаемся ими[355]. Ну, сами подумайте, сколько нужно всяческих Гогенов, чтобы весь наш самый добрый круг (а их все больше, и они все прожорливее) утеплить хотя бы на вечер 24/X? Девочка из Канады[356] сказала, что вы унываете, – не унывайте, пожалуйста. У меня почему-то ясное убеждение, что мы столкнемся и обнимемся. В. Ерофеев[357].
С Валентиной Зимаковой, своей будущей женой и матерью своего единственного ребенка, Венедикт Ерофеев познакомился осенью 1961 года во время кратковременной учебы на филологическом факультете Владимирского педагогического института[358]. Зимакова училась на третьем курсе того же факультета, хотя была младше первокурсника Ерофеева на четыре года, – к этому времени он уже успел поучиться в МГУ и Орехово-Зуевском педагогическом институте, устраиваясь в промежутках на неквалифицированные работы. Через пять лет, в 1966 году, школьная учительница Валентина Зимакова (в отличие от мужа, ей удалось окончить институт) и кабельщик-спайщик четвертого разряда Венедикт Ерофеев сочетались браком, у них родился сын Венедикт. Семья поселилась в доме Зимаковой, располагавшемся в деревне Мышлино Петушинского района Владимирской области[359].