реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России (страница 70)

18

В позднесоветском режиме публичности вплоть до 13 марта 1988 года единственным способом гласно оспорить идеологический курс партии и ее первого лица без встречных санкций был выход за периметр публичных коммуникаций – необходим переворот при поддержке части Политбюро, армии или спецслужб. В замысле Лигачева никакой силовой и даже полноценной политической подготовки за исключением симпатий соратников к письму в редакцию не было. Двусмысленность жанра письма и неподготовленность кампании могут свидетельствовать скорее о неуверенности и запальчивости, чем о претензии на захват власти. Чтобы озвучить едва скрытую (но все еще не открытую) претензию, генсеку потребовался человек, привыкший конфликтовать с местным руководством и одновременно преданный памяти Сталина – результат использования сталинским режимом критических «писем в редакцию» для контроля аппарата. Лигачев не был готов открыто выступить с критикой новой стратегии лидера. Предыдущие полгода он «атаковал» Горбачева записками и сдержанно отстаивал свою точку зрения на заседаниях Политбюро. Импровизированная аппаратная кампания в ЦК по продвижению чужой статьи оказалась максимально острым публичным выпадом Лигачева. Через тридцать лет после распада СССР второй секретарь считал необходимым подчеркивать, что не читал статью заранее, не пытался организовать оппозицию или перехватить высшую власть, чтобы исправить критически опасную, с его точки зрения, ситуацию. Эта устойчивая позиция Лигачева, вроде бы содержащая формальное противоречие, кажется важной для понимания его роли в деле Нины Андреевой[1010].

Егор Лигачев, сохранивший репутацию прямого и честного человека, как будто бы явно лукавя, подчеркивал, что речь шла не о попытке влиять на курс партии, а о частном мнении, которое оказалось ему и другим членам Политбюро близким[1011]. Если второе утверждение верно, первое представляется ложным. Свои рекомендации членам Политбюро, ЦК и главным редакторам газет и журналов «внимательно отнестись к статье» он сопровождал указанием на то, что «это не только мое мнение»[1012]. Впоследствии Лигачев представлял эти рекомендации как свое частное и честное убеждение, разделяемое соратниками, а не как попытку корректировать официальную партийную линию. Как объяснить это странное упорство в отрицании, казалось бы, желательной для него роли не только во время кризиса, но и много лет спустя? Этот нюанс в его самооправдании не должен показаться надуманным – на партийном языке речь идет о критической разнице между демократической дискуссией внутри партии и расколом КПСС на фракции или переворотом[1013]. Странная для нашего уха риторика самозащиты подтверждает, что через несколько десятилетий обвинение в несостоявшемся расколе и фракционной деятельности остается для Лигачева более тяжелым, чем ответственность за реально произошедший распад СССР. А для Горбачева неосуществившаяся угроза его смещения членами Политбюро и сегодня выглядит важнее, чем реальная потеря власти в результате реформ и демократизации СССР.

По возвращении из Югославии Горбачев неожиданно обнаружил сочувственный прием статьи как идеологического «эталона» в разговоре с Воротниковым в кулуарах съезда колхозников[1014]. В его глазах статус текста, сначала показавшегося «проходным», изменился. Содержание статьи и факт публикации не имели значения, что Горбачев повторял во время обсуждений в Политбюро и после: «…были публикации и похуже», «…мало разве разного печатают в газетах, в журналах. Это нормально. Люди обдумывают»[1015]. Для лидера, готовившего свой решительный ход, речь шла только о статусе текста, который стал частью «акции»: «Обращает на себя внимание отношение к этой статье, ее оценка как эталона, рекомендация перепечатывать и всячески пропагандировать статью. Именно в этой связи позиции ряда товарищей вызывают тревогу»[1016]. Яковлев, в течение недели с момента публикации получавший тревожные запросы от дружественных главных редакторов, просил их переждать и собирал силы. Искусный аппаратный игрок и политик понимал, что этот выпад конкурента нельзя оставить без ответа. Он готовился нанести встречный удар или подать в отставку. Начался второй этап реакции на статью. По инициативе генерального секретаря, поддержанного Яковлевым, Медведевым и Черняевым, два полных дня Политбюро, 24 и 25 марта, были посвящены реакции на статью Нины Андреевой.

Март 1988 года был моментом наибольшей близости позиций Горбачева и Яковлева как с точки зрения идеологической и риторической чувствительности (общая нечувствительность к «кощунству» и понимание необходимости признавать сталинские преступления, хотя по вопросу о Ленине и марксизме их позиции сильно различались), так и с точки зрения конкретного политического приоритета в этот период – одобрение намеченной реформы (переход от партийной бюрократии к выборам). Медведев, разделявший убеждения и цели двух лидеров, был младшим участником триумвирата[1017]. Доверенный помощник Горбачева Черняев, также участвовавший в подготовке реформы, воспринял письмо Андреевой как чрезвычайную опасность[1018]. К лидеру также присоединились премьер-министр Рыжков, находившийся в остром конфликте с Лигачевым, и министр иностранных дел Шеварднадзе, проводивший внешнюю политику, далекую от формулы «кто кого». В руководстве произошел раскол, и для Горбачева и его близкой группы, настроенной на новые реформы, критически важной была нейтрализация второй группы в ходе будущего обсуждения. Любой лидер может требовать от соратников лояльности по ключевым вопросам. Генеральный секретарь ЦК КПСС мог также указать на недопустимость раскола и фракций как подтверждение их верности принципу единства одной партии, у которой есть монополия на власть и насилие.

В предшествующий период в Политбюро сложилась атмосфера относительно свободных обсуждений, которая предполагала в том числе и несогласие участников. Два дня заседаний по делу Нины Андреевой сильно отличались от этой новой практики. Горбачев, Яковлев и Медведев в данном случае не предполагали и не допустили обсуждения – задача, по словам самого инициатора гласности, была добиться «полного единства» в этом вопросе. С учетом состава Политбюро на тот момент Егор Лигачев мог быть наиболее вероятным и влиятельным организатором оппозиции. И если до марта 1988 года основные политические разногласия возникали между Лигачевым и Яковлевым, Лигачевым и Ельциным, Лигачевым и Рыжковым, то письмо «Не могу поступаться принципами» свидетельствовало о том, что Лигачев, возможно, готов выступить и мобилизовать оппозицию против предлагаемой Горбачевым новой реформы. Заключение письма отсылало к речи самого Горбачева и прямо поднимало центральный вопрос о власти КПСС в момент, когда Горбачев принял решение перераспределить власть от КПСС к Советам и Съезду народных депутатов, переходить от назначений к выборам. При этом генеральный секретарь точно оценил жест своего соратника Лигачева и увидел в нем не только опасность, но и готовность принять точку зрения старшего товарища.

Горбачев решительно осудил статью как противоречащую новой политике ЦК, одобренной февральским Пленумом, и заставил каждого члена Политбюро выразить свою позицию, предварительно предъявив им эталон. Александр Яковлев выступил с развернутой критикой и впервые дал характеристику текста как антиперестроечного манифеста, затем Медведев, Шеварднадзе и Рыжков резко осудили статью. Медведев предложил дать оценку тексту в «Правде». Ни один участник не осмелился высказаться в поддержку «манифеста», объявив о своем противостоянии с лидером. Несколько человек признались, что статья им сначала понравилась, но теперь вопрос прояснился. Однако Лигачев, Громыко, Язов и Лукьянов выражали озабоченность слишком большой свободой печати и отстаивали свое право на личную позицию. Для Горбачева этого было достаточно: опасным было не особое мнение, а воля к власти и консолидация позиции группы вокруг любого вопроса против мнения лидера – оппозиция.

Дискуссия в Политбюро достаточно точно воспроизводила нормы Устава КПСС о единстве, оппозиции и свободе дискуссии, унаследованные от Х съезда ВКП(б). Политический язык участников был в этом отношении действительно общим, несмотря на фактический раскол, который они хорошо осознавали: «Нам нужно полное единство взглядов по этим вопросам» (Горбачев), «…по главным вопросам у нас не мнимое, а подлинное единство» (Лигачев), «…демократия и единство начинаются за этим столом» (Долгих), «Все мы политически согласны с оценкой статьи» (Никонов), «В этом составе Политбюро – абсолютное и полное единство» (Демичев), «Конечно, главное для нас – это единство, но не любой ценой. Только на принципиальной основе» (Шеварднадзе), «Единство должно быть не механическим, а на молекулярном уровне» (Бакланов), «Единство предполагает необходимость защищать свою позицию» (Лукьянов), «Политическое единство Армии обеспечено руководством Компартии» (Язов). После двухдневного марафона по принуждению к единству Михаил Горбачев мог подвести итог: «Думаю, разговор нас сплотил»[1019]. При этом в воспоминаниях Горбачев пишет об этом эпизоде так: «…еще раз выявился эфемерный характер солидарности руководящего синклита. В рассуждениях некоторых коллег проскальзывали ностальгия по старому, внутреннее несогласие со многими нашими новациями. Некоторые уже не шли в ногу, а тащились через силу, усмиряя в себе „ретивое“, лишь бы не оторваться от власти, связанных с нею благ. Но так, конечно, не может продолжаться до бесконечности. Раскол неизбежен. Вопрос лишь – когда?»[1020]