реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России (страница 20)

18

Недоверие и презрение членов комитета к элите принимали окраску политических теорий сентиментализма, лежащих в основе их мировоззрения. Необузданное тщеславие и честолюбие, коими были движимы служилые дворяне вообще и придворные в частности, лишали их способности к здравому рассуждению. В силу их невоздержанности им нельзя было доверить конфиденциальную информацию, о чем Строганов напоминает Чарторыйскому во время поездки за границу в 1806 году:

За чтением ваших писем я как будто бы на миг перенесся в одну из дворцовых приемных. Я увидел людей, которые ее заполоняют; я услышал их смехотворные суждения; я смотрел, как они принимают важный вид, неся нелепейшую чушь на серьезные темы, о которых и знать-то не должны; я видел, как остальные обращают все это в шутку[233].

Члены комитета еще и обвиняли образованную элиту Петербурга в сугубой переменчивости в настроениях и непредсказуемости в реакциях. Так, в своих записках Строганов объяснял, почему «эгоистичные» люди должны быть тщательно отстраняемы от обсуждения проекта реформ. Подчиненные гордости и неправильно понятому чувству собственного достоинства («amour propre mal entendu»), они руководились «страстями, разбудив которые можно дорого поплатиться»[234]. Обвинения дворянства в корыстности суждений вновь и вновь выдвигались на заседаниях Негласного комитета. Так, на сессии 18 ноября 1801 года Строганов объявил, что дворянство «абсолютно лишено сознания общего блага» («d’ esprit public»)[235]. Обвинение в своекорыстии предъявлялось как дворянству в целом, так и некоторым государственным институтам, в особенности Государственному совету, члены которого руководствовались преимущественно личной пользой[236].

Недоверие членов комитета к дворянству коренилось в еще более глубоком пессимизме относительно человеческих суждений. Их пессимизм укреплял в комитете уверенность в том, что содержание всех обсуждений не должно стать гласным. Строганов подробно изложил, как человеческие суждения основываются на «страстях, происходящих из личных интересов». Будучи единожды пробужденными, страсти подстегивают воображение, которое в результате производит ложные предположения. Бесчисленные ошибочные теории о целях правительства создаются таким образом и порождают в свою очередь слухи, которые подталкивают все новые ложные предположения и теории. В итоге «множество лживых умов, составляющих общество, искажают процесс управления, хотя считают, что полностью им овладели»[237]. Толки, сплетни и догадки составляли особую проблему для правителя, желавшего знать, каково, собственно, истинное отношение народа к возможной реформе. Молва противостояла всем попыткам определить общественное мнение, а правитель должен был довольствоваться массой «разнообразных мнений, производимых озабоченными умами» и «потоком личных поношений»[238]. Так, публичное обсуждение предстоящих реформ никоим образом не проливало свет на предпочтения и настроение индивидов, групп или общества в целом. Оно скорее отражало всеобщее брожение умов, которые горели желанием подвергать все и вся злобным нападкам без особых на то причин[239].

Таинственность внушает трепет, по замечанию Зиммеля[240]. Слухи оскверняли деликатное, сакральное действо превращения инициатив в законы. Сама Паллада не могла быть рождена из головы Юпитера на глазах у глумящейся толпы. Для воспитания законопослушности была необходима тишина. Строганов подробно останавливается на этом тезисе:

Тот закон, создание которого было окутано молчанием, который выходит в свет, преждевременно не потревожив общего покоя и одновременно являясь общеобязательным, имеет… свойства великого закона природы, предмета первой необходимости.

В очередной раз Строганов обращается к врожденным свойствам человеческого разума, «предрасположенности духа человеческого» к беспрекословному принятию законов, которые, по-видимому, проистекают из «абсолютной необходимости». Юридические акты только тогда достигают силы, когда согласовываются с законами природы, местными привычками и одновременно воспринимаются как неизбежный факт[241].

Из утверждений Строганова следует, что он отвергал представительное правление и парламентскую демократию, которая требовала осведомленности электората о проектах законов. Другие члены комитета, особенно Чарторыйский, судя по всему, считали, что с улучшением образования, водворением правильного отношения к страстям и интересам политическое представительство может быть распространено и на подданных[242]. А покамест члены комитета пребывали в полной уверенности в том, что необходимо предельно ограничить распространение информации, и их стремление избежать «шума» стало самоцелью.

Избегание шума позволяло одновременно уклониться от критики оппозиции, уберечь сакральность и величие закона. Требование абсолютной безмолвности вскоре стало влиять определяющим образом на действия комитета. Дабы предотвратить огласку, комитет раз за разом на корню пресекал обсуждение Государственным советом предлагаемых реформ, а также воздерживался от поддержки тех проектов, которые члены комитета в общем-то одобряли. В этом смысле комитет позволил «доминирующей точке зрения» – или тому, что в комитете считалось за общественное мнение, – определять свою политику.

Комитет находился в ожидании неприятия своих реформ еще до того, как собственно приступил к их детальному обсуждению. Поэтому Строганов в одной из своих записок, составленной в мае 1801 года, указывает на необходимость действовать осмотрительно, дабы

управлять умами таким образом, чтобы упредить любую неблагоприятную реакцию, а также до совершенства узнавать состояние тех самых умов, чтобы спланировать внедрение реформ с минимальным отторжением[243].

Здесь стоит заострить наше внимание на расплывчатой фразе «управлять умами» («ménager les esprits»), в которой «ménager» может значить как «обращаться с осторожностью», так и «организовывать, покорять, овладевать»[244]. Все эти значения предполагают некоторую степень манипуляции, хотя последние варианты перевода подразумевают положительное стремление повлиять на общественное сознание.

В общем и целом, комитет не задавался целью подтолкнуть общественное мнение в каком-то определенном направлении[245]. Как было вполне известно в начале XIX века на опыте Франции, указы и законы могли быть использованы для того, чтобы вызывать в читателях и слушателях определенные эмоции, но комитет старался избегать высокопарных выражений при их составлении[246]. Кроме того, комитет отказался от того, чтобы использовать листовки и газеты с целью повлиять на общественное мнение в России. Например, в 1803 году Чарторыйский, будучи заместителем министра иностранных дел, подчеркивал важную роль общественного мнения во французской политике. Он даже агитировал в российском правительстве за то, чтобы распространять во Франции листовки, которые «открыли бы глаза» французской нации на «гордыню и излишества Бонапарта»[247]. Кочубей также обращался к разным методам работы с «общественным мнением» во Франции в своем любопытном труде под заглавием «Беседы с господином Фуше» (1808)[248]. Два главных отличия, которые он выявляет между Францией и Россией, состоят в стремлении французского правительства «управлять общественным мнением», дабы «управлять империей», а также готовность использовать с этой целью печатные издания. В России же правительство вело себя так, «как если бы не существовало общественного мнения»[249]. Утверждение Кочубея соответствовало действительности в том смысле, что комитет никогда не обсуждал возможность повлиять на результат политических дебатов в России при помощи газет и журналов, – или, по крайней мере, ничего подобного в протоколах заседаний, которые вел Строганов, не зафиксировано. Из всех доступных инструментов они предпочитали молчание, особенно в том, что касалось самых «деликатных», по их мнению, вопросов.

Молчание оказалось вполне радикальной политической мерой, что и продемонстрировал комитет, обнародовав министерскую реформу 8 сентября 1802 года. Систематическое обсуждение создания министерств началось еще 10 февраля 1802 года[250] и продолжилось на протяжении месяцев. Из страха неприятия и в отсутствие управленческого опыта было решено испросить совета у Александра Воронцова и некоторых других сановников[251]. Тем не менее члены комитета все еще не решались представить свой проект вниманию Государственного совета. Из протоколов заседаний следует, что их больше всего волновало быстрое распространение новостей о предстоящей реформе, создававшее препятствия в коллегиях. По соображению комитета, в ходе этой реформы коллежские канцлеры могли бы противодействовать только что назначенным министрам в наборе административного персонала. Александр также опасался, что сможет пострадать от «постоянной неприязни, вызванной их жалобами, и так далее» («des dégoûts continuels par leurs plaintes, etc. etc.»)[252]. Завеса секретности была настолько непроницаемой, что Александр даже не уведомил свою мать Марию Федоровну, чем вызвал скандал при дворе. На практике последствия походили на полный хаос: министерская реформа вступила в силу в день ее оглашения, а туманность ее формулировок ввела петербургских чиновников в крайнее замешательство[253].