Коллектив авторов – Несовершенная публичная сфера. История режимов публичности в России (страница 16)
Однако не менее существенно, что Дмитрий интерпретировался историографом как один из основателей московского самодержавия. «Стеснение князей удельных» выделялось Карамзиным как ключевая задача правления Дмитрия с самого его начала: «…изумленные решительною волею отрока господствовать единодержавно… они жаловались, но повиновались»[157]. Грядущее столкновение с Ордой диктовало Дмитрию условия его внутренней политики – Карамзин писал, что «Великий Князь… старался утвердить порядок внутри отечества»[158] и с этой целью боролся с новгородской «вольницей» и «междоусобием тверских князей». Конфликт Дмитрия и Олега Рязанского также рассматривался в контексте сопротивления удельных князей нарождавшейся системе московского «единовластия». Карамзин ретроспективно отмечал, что покорение Новгорода в 1386 году оправдывалось не столько разбоями новгородцев, сколько куда более дальними стратегическими целями: «Димитрий прибегнул к оружию, чтобы… со временем воспользоваться ее (области –
По мнению Карамзина, правление Дмитрия, славившегося «великодушным бескорыстием», тем не менее прекрасно иллюстрировало универсальную политическую максиму: «…добродетели Государя, противные силе, безопасности, спокойствию Государства, не суть добродетели»[161]. Успехи и неудачи Донского показывали, что личные качества монарха ограничивались целесообразностью государственной пользы. Параллели между 80‐ми годами XIV века и 1811 годом подсказывали, что важнейшим залогом победы в грядущей войне окажется способность монарха консолидировать свою власть внутри страны, точнее, укрепить самодержавную, единовластную модель правления. Александр также планировал усилить свою власть, однако при содействии Сперанского избрал иной путь – распределения полномочий между монархом и Государственным советом, способного в будущем привести Россию к системе разделения властей.
Карамзин, по-видимому, стремился не только предоставить в распоряжение Александра идеологическую схему, интерпретировавшую будущую войну в историческом контексте, но и указать императору на политические механизмы, которые обеспечат в этой войне успех. Подытоживая сказанное в главе «Состояние России от нашествия татар до Ивана III», историограф заключал, что освобождение от рабства «Моголов» непременно требовало самодержавия: «…сия перемена, без сомнения неприятная для тогдашних граждан и бояр, оказалась величайшим благодеянием Судьбы для России»[162]. Самодержавие интерпретировалось в «Истории» как значимый элемент «чуда», организованного Провидением для России, и наделялось чертами объективной необходимости, органичным свойством российской политической системы. Именно этому историко-философскому аргументу и надлежало уверить монарха во вредности новых установлений и важности возвращения к «екатерининским» формам самодержавия[163].
В свете сказанного понятна и функция, которая отводилась Карамзину в сценарии убеждения Александра: как и подобало историографу, он касался лишь прошлого, однако старался как можно больше его актуализировать. Разговор о Дмитрии Донском логично перетек в обсуждение самодержавия как системы правления, по-видимому, вне каких бы то ни было прямых упоминаний о реформах, инспирированных Александром и Сперанским. Подобное течение дела никак не провоцировало скандал, который тем не менее произошел из‐за того, что Екатерина Павловна все-таки передала Александру записку «О древней и новой России». Сам трактат по жанру и стилистике никак не соответствовал статусу Карамзина как историографа, поскольку добрая часть текста была посвящена не прошлому, а настоящему. В записке Дмитрий Донской уже существенной роли не играл, хотя общая логика рассуждения сохранялась: «Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спаслась мудрым самодержавием»[164]. Трактат не вписывался в логику беседы с императором в последний вечер его пребывания в Твери и выглядел явной дерзостью и нарушением придворных приличий. Изменение правил дистрибуции текста привело к возникновению новых смыслов – сам того не желая, Карамзин внезапно оказался «правдолюбцем» перед троном.
Для чего же предназначалась записка «О древней и новой России»? Возможно, текст Карамзина служил своеобразным репертуаром исторических и политических аргументов, которые Екатерине Павловне следовало использовать в разговорах с венценосным братом (с той оговоркой, что их беседа наверняка шла бы на французском языке). В таком случае нормы публичного поведения, актуальные для придворного сегмента публичной сферы, оказались бы соблюдены: определения и формулы, невозможные в устах подданного, могли тем не менее прозвучать из уст ближайшего к монарху члена императорской фамилии (вспомним, кроме того, что и великий князь Константин Павлович поддерживал позицию сестры по реформам Сперанского и в тот период восхищался Карамзиным). Записка «О древней и новой России» составлялась Карамзиным после подробного и долгого обсуждения с Екатериной Павловной. Мы можем только догадываться, какова была роль великой княгини в составлении документа, однако само ее участие в финальной редактуре не подлежит сомнению. Екатерина Павловна готовилась к решительному разговору с монархом и остро нуждалась в доводах, способных убедить Александра в необходимости отказа от ослабления самодержавной власти. Однако в итоге сочинение Карамзина было использовано Екатериной Павловной прагматически и без особой щепетильности относительно репутации историографа. Карамзин прекрасно понял это, и на некоторое время их отношения с великой княгиней охладились.
Впрочем, версия Лотмана о расчете Карамзина на непосредственное знакомство Александра I с запиской располагает весомым аргументом, связанным с одним из фрагментов самого трактата. Карамзин писал:
Доселе говорил я о царствованиях минувших – буду говорить о настоящем, с моею совестью и с государем, по лучшему своему уразумению. Какое имею право? Любовь к Отечеству и монарху, некоторые, может быть, данные мне Богом способности, некоторые знания, приобретенные мною в летописях мира и в беседах с мужами великими, т. е. в их творениях. Чего хочу? С добрым намерением – испытать великодушие Александра и сказать, что мне кажется справедливым и что некогда скажет история[165].
Характерно, что рассуждение о праве на высказывание, адресованное монарху, возникает не в начале трактата, а в том месте, где Карамзин «заходит на чужую территорию»: отказывается от историописания и начинает анализировать политику, тем самым выступая уже не столько в функции историографа, сколько в роли политического философа, специалиста по самым разным областям государственного управления – от финансов до социальной и внешнеполитической сферы. Сам по себе такой ход не был новаторским, о политической функции исторических штудий часто писали во второй половине XVIII века (например, Д. Юм[166]). Карамзин оценивал первую половину александровского царствования так, будто оно уже закончилось и, следовательно, подлежит суду «будущего» историка: то, что сейчас только «кажется» справедливым, в будущем станет объективной исторической истиной (подобно тому, как он анализировал, например, просчеты политики Дмитрия Донского). А. Д. Блудова проницательно писала о странной историософской позиции Карамзина-ученого: «Он полагал, что потомство есть своего рода кассационный суд, который разбирает
Карамзин напрямую обращался к Александру I и, следовательно, предполагал, что его текст мог быть прочитан монархом. Как совместить прямые отсылки к диалогу с императором с недовольством Карамзина передачей тому записки? Наша гипотеза состоит в том, что создание текста не подразумевает его немедленной публичной актуализации. Иными словами, возможно, Карамзин рассчитывал на то, что монарх рано или поздно станет читателем трактата, но не желал, чтобы это случилось в марте 1811 года[170]. Сочинение, написанное для одной аудитории, при распространении в другой (даже если речь идет об одном-единственном читателе) способно менять свой смысл: так, вероятно, произошло и с запиской – изначально она предназначалась для узкого придворного круга Екатерины Павловны, а затем вследствие не предвиденных историографом обстоятельств стала известна Александру.