реклама
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Кембриджская школа. Теория и практика интеллектуальной истории (страница 50)

18

По этой причине антифундаменталистский тезис Рорти не является универсальным, но скорее представляет собой еще один идеологический маневр, направленный на распространение интеллектуальной империи гуманизма. Его основания являются столь же случайными и рационально необоснованными, сколь, согласно его утверждениям, и все остальные. С точки зрения скиннеровской истории гуманизма антифундаменталистская перспектива стала возможной благодаря возникновению и сохранению гуманизма, и это единственное, чем поддерживается исторический прагматизм. Но если современной политической мысли не хватает рациональных оснований, то какого рода основаниями она обладает? Теперь я перехожу к финальному тезису.

Третий тезис

Третий тезис, который я называю превосходством практического конфликта, является одновременно и темой книги, и оправданием подхода Скиннера. Большинство приверженцев интерпретирующего гуманизма, от Валлы до Гирца, заняты тем, что реконструируют и воспроизводят различные языковые игры, традиции, парадигмы или идеологии, прослеживая ту или иную траекторию в их границах, очерчивая их трансформации и, возможно, переходя затем к сравнению, противопоставлению и оценке их с точки зрения наших собственных горизонтов. Интерес Скиннера никогда не сводился лишь к этому, поскольку он всегда стремился открыть отношение или отношения между политической мыслью и политическим действием.

Витгенштейн оставил нам возвышенно-обобщенное описание данного отношения: в основе языковой игры лежит действие, форма жизни. Под этим он подразумевал, что, хотя языковым играм не хватает рациональных оснований, они имеют практические основания; они мотивированы тем, что вплетены в человеческую деятельность и в практики [Wittgenstein 1978: 204–205; 1984: 10]. Как это должно быть конкретизировано? Один ответ состоит в том, что сама языковая игра представляет собой лучшее описание той деятельности, которая ее поддерживает, что деятельность соответствует языку или «внутренне» связана с ним. Теми, кто, подобно Гадамеру и Тейлору, работает в рамках историзированного кантианского идеализма, это было сформулировано в виде тезиса, что язык «конституирует» человеческие практики, социальную реальность [Gadamer 1975: 345–431; Taylor 1977: 117]. Хотя столь чрезмерный акцент на конститутивной роли языка был оспорен Хабермасом и Рорти [Habermas 1977; Rorty 1979: 343–356], он по-прежнему вдохновляет и поддерживает точку зрения, что язык должен быть наилучшим и часто единственным источником сведений о деятельности, которую он описывает. Скиннер соглашается с этой герменевтической конвенцией лишь в ее негативной форме, подразумевающей отказ от взгляда, согласно которому язык описания акторов не имеет влияния на практику их взаимодействия. Как мы видели, цитируя Тейлора, он приходит к выводу, что, описывая и оценивая практики, язык конституирует не их самих, а их «характер». Отсюда следует, что идеология – это лишь очень приблизительный источник сведений о тех формах жизни, которые она характеризует: границы растяжимости имеющихся идеологий устанавливают границы легитимного действия. Кроме того, изучение самих идеологий или традиций наихудшим образом позволяет судить обо всех значимых подробностях происходящего, поскольку компоненты идеологий постоянно приспосабливаются к тому, чтобы под видом самых обычных действий маскировать те поступки, которые в противном случае считались бы необоснованными, аморальными или незаконными.

Сосредоточившись на отношениях легитимации между идеологией и действием, Скиннер сумел обойти методологическое предписание сторонников точки зрения, согласно которой необходимо оставаться внутри языковой игры акторов (или быть каким-либо образом привязанными к ней). Таким образом, он смог изучить, какие практические формы деятельности устанавливают и поддерживают идеологии. Ответ, который дает его исследование, состоит в том, что в обществе начала Нового времени меняющиеся властные отношения в целом объясняют сохранение и смену идеологий, а изменения в идеологических конвенциях в ответ на эти перемены и в качестве их легитимации детально объясняют характер, который принимают конфигурации властных отношений. При этом преобладающей формой практической деятельности, которая дестабилизирует, перераспределяет и кодифицирует меняющиеся политические отношения в этот период, остаются военные действия. Бывают моменты, когда оружие откладывается, но тогда при королевских дворах, в советах, в университетах и церквях борьба продолжается политическими средствами, внося в политическую жизнь отношения войны и конфликта. Содержательные изменения в политической мысли и политическом действии в Европе того периода являются следствиями войн и практических баталий и только во вторую очередь – результатом идеологического ответа на кризисы легитимации, вызванные меняющимися властными отношениями, которые провоцируют сражения. Я не могу найти ни одного противоположного примера в двух томах «Оснований» – от окончательной победы томизма над оккамизмом на Тридентском соборе, от появления гуманизма до его маргинализации как политической силы к 1520‐м годам, от постепенных изменений в лютеранстве и кальвинизме до юридических оснований современной политической мысли. Гегемония юридической идеологии в основном является результатом ее участия в легитимации как войн, которые привели к централизации современного государства, так и конституционных революционных войн, которые произошли в противовес его абсолютистскому характеру [Skinner 1978, 2: 347–348; Foucault 1980a: 103]. Таким образом, в основании современной политической мысли лежат практический конфликт и война: не война всех против всех и не война экономических классов, но война постоянно меняющихся и все-таки поддающихся анализу союзов.

Таким образом, превосходство практического конфликта может объяснить, почему Скиннер концептуализирует политическую теорию и аргументы на языке войны – используя такие понятия, как «тактики», «стратегии», «противники», «баталии», «споры» и т. д., – и этот язык в равной мере является языком рациональных дебатов. И дело здесь не в том, что политические теоретики обязательно концептуализируют свою деятельность подобным образом, а в том, что политическое письмо в европейском обществе вследствие своей легитимирующей функции неизбежно оказывается во власти и несет на себе печать более фундаментальных политических отношений, которые и сами отчасти сформированы отношениями конфронтации и вооруженной борьбы. Мы могли бы переиначить вопрос Клаузевица: «Не есть ли война продолжение политики с привлечением иных средств?» [Clausewitz 1974: 402]. В конечном счете война – это очевидный факт европейского общества, но марксистский, рационалистический и интерпретативный подходы долгое время затемняли для нас ее связь с политической мыслью и политическим действием. Как мне представляется, в трудах Скиннера предлагается гипотеза для дальнейших исследований, сходная с той, что высказывал Фуко: «Я думаю, что надо говорить не о великой модели языка (langue) и знака, но о модели войны и битвы. История, которая вовлекает нас в свое течение и определяет нас, имеет скорее форму войны, чем языка: она есть арена отношений власти, а не отношений значения» [Foucault 1980b: 114][216]. Но хотя эта цитата призвана подчеркнуть общий поворот от герменевтики к практическому конфликту, она может вводить в заблуждение. Фуко в дальнейшем продолжал модифицировать и уточнять свой взгляд, проводя различие между отношениями власти и отношениями войны [Foucault 1982: 219–226]. Формулируя третий тезис, я исходил из этого различия. Это не означает, что сам Скиннер сформулировал бы собственные выводы именно таким образом, – речь идет лишь о том, что в его работе намечается такой поиск. Если его труды вдохновят исследования в данном направлении, это будет важный и обнадеживающий шаг вперед. Трудно сегодня найти в политической философии подход, который по крайней мере признавал бы, что война – наряду с языком, трудом и политикой – это (увы) фундаментальная человеческая деятельность, не говоря уже о таком подходе, в котором предпринималась бы попытка проанализировать сложные отношения между войной, с одной стороны, и политической мыслью и политическим действием – с другой[217].

Пять методологических шагов и три гипотезы в их методологических и политических аспектах нуждаются в значительно большем уточнении, распространении и применении, что, несомненно, в дальнейшем и будет иметь место. Это особенно относится к анализу властных отношений, которые образуют практический контекст. Кроме того, аналитические приемы Скиннера должны применяться и к современному миру, где отношения между пером и оружием остаются по меньшей мере столь же сложными и опасными, как и в прежние времена[218]. Мне представляется, что у Скиннера мы находим один из самых оригинальных и многообещающих способов анализа политической мысли, какие имеются сегодня в нашем распоряжении. Сколь бы приблизительно и неадекватно я ни представил подход Скиннера, я надеюсь, что мне в какой-то мере удалось передать ту интеллектуальную широту и эрудицию, с которыми связано это обещание.