Цель историографических проектов Альфонсо Х – рассказать о событиях в мире и на полуострове, произошедших до его правления, – была бы недостижима без использования гетероглоссической структуры. Зависимость от чужой речи имплицитно проявляется на каждом листе историй, начиная с прологов, которые описывают эти истории как продолжение трудов «древних мудрецов»[1064], «создавших … множество книг, называемых истории и деяния, где рассказали о делах Господа и пророков и святых, а также королей и знати и рыцарства и народов»[1065], «и еще о делах Испании, которая находилась под властью многих»[1066]. Чужие голоса снова слышны уже внутри глав, когда историки рассказывают об историческом развитии, всегда обращая внимание на то, что их источниками являются рассказы «Библейской истории», «арабские труды», «труды мудрецов и святых отцов» или «труды языческих авторов»[1067].
Постоянные отсылки историй к другим авторам и другим текстам свидетельствуют о том, что между историографическим словом и его историческим объектом в качестве посредника находится чужое слово. Согласно идее дискурсивного посредничества между лингвистическим знаком и экстралингвистическим феноменом, которая встречается в работах раннего Бахтина и предвосхищает введенное Деррида понятие différance, еще до того, как приступить к своему труду, сотрудники Альфонсо Мудрого находились перед лицом реальности истории, охарактеризованной и обсужденной авторами, имена которых могут быть отнесены к временам вплоть до библейских пророков. Вспоминая начальное предостережение из Книги Екклесиаста[1068], включенное во «Всеобщую историю», историки должны признать, что «ни о чем новым под солнцем никто не может сказать: это сделано впервые, потому что века назад уже происходили вещи, которые были до нас»[1069]. Исторический объект, отмеченный чужим словом, «опутан и пронизан общими мыслями, точками зрения, чужими оценками, акцентами»[1070].
Вероятно, можно возразить, что феномен чужого голоса, описываемый мной применительно к историям, не является редкостью для Средних веков и встречается не только в историографии на романсе. Это верно; данное понятие может быть отнесено, например, к дискурсам, которые допустимо объединить, пусть и с некоторой долей анахроничности, как «академические». Это касается латинских трактатов по теологии, философии и истории и, что в культурном отношении ближе Альфонсо Х, схоластических энциклопедий XIII в. Достоверность данных текстов, как это объясняют Шеню, Миннис и Помье-Фукар[1071], зависит от авторитета (auctoritas) их источников, слова и авторы которых цитируются открыто и регулярно. Этот способ создания текстов, являющихся одновременно новыми и старыми, как их описывает Винсент из Бове в прологе к «Великому зерцалу» (Speculum maius), соответствует диалогическому пониманию письма, признающему существование «океана» чужих интонаций[1072], о котором говорил Бахтин. Это превращает средневековую текстуальность в «сосредоточие разноречивых голосов, среди которых должен звучать и его [автора] голос; эти голоса создают необходимый фон для его голоса, вне которого неуловимы, “не звучат” его художественно-прозаические оттенки»[1073].
В то время как некоторые кастильские прозаики, такие, как Хуан Мануэль, навязывают в своих произведениях монологический дискурс, чтобы скрыть источники и установить свой писательский авторитет[1074], в случае прозы Альфонсо X мы имеем дело с диалогическим словом, способным отправиться в плавание в море предыдущих значений и выстроить дискурс, их включающий и им отвечающий, иногда при этом их оспаривая. Именно этим аспектам будет посвящена данная работа.
Стоит напомнить, что Бахтин понимает под гетероглоссией феномен, очень близкий многоязычию, а именно сосуществование многих дискурсов внутри единого текстуального пространства, в то время как диалогизм – феномен более сложный, возникающий в результате взаимного освещения различных языков, присутствующих в тексте, и – параллельно – креативной ассимиляции дискурса другого своим собственным, таким образом, что это не приводит к забвению значений, которыми слова обладали раньше. В историях Альфонсо взаимное освещение достигается ab initio, поскольку структура текста создается с помощью перевода – диалогического акта по преимуществу: «перевод всех историй Ветхого Завета, а также всех историй о делах язычников»[1075].
Однако, как отмечала критика, в процессе перевода историй историки не ограничиваются изложением содержания своих источников verbum pro verbo[1076]. Также нельзя сказать, что они полностью следуют принципу sensum exprimere de sensu экзегетической традиции Иеронима. Скорее здесь речь идет о таком переводе, который описан в бахтинской концепции: переводчикам известны классические подходы, но они ими не ограничиваются. Будучи переложены на «язык Кастилии», источники историй частично теряют свой оригинальный стиль. Этот переход более очевиден во фрагментах, взятых из поэтических произведений, поскольку они не только переводятся с одного языка на другой, но и вводятся в дискурс, чья организация существенно отличается от оригинала. В новом дискурсе, в зависимости от интересов историков и той информации об описываемом явлении, которой они располагают, источники могут быть сведены воедино с содержанием других более крупных произведений или даже фрагментами глосс или схолий[1077].
Тем не менее перевод и интеграция источников создает неизбежные трудности, связанные с неоднородностью материала, вводимого в повествование. Несмотря на то что в первой части «Всеобщей истории» Библия – это «дерево, к которому мы, как к основному источнику, всегда обращаемся, когда заканчиваются истории язычников, которыми мы располагаем», одна из ее проблем как источника – в отсутствии хронологии, поскольку в ней «не [разделены] истории и не говорится, что это случилось в таком году, а то в таком»[1078]. Чтобы решить ее, историки продолжают рассказ, адаптируя несколько исправленную версию хронологической таблицы «Хроники» Евсевия-Иеронима, что позволяет им ввести внутрь библейской истории повествования о делах язычников. Чтобы достичь хронологической и нарративной гармонии, замечает Каталан, требуется их вмешательство, которое позволяет привести в соответствие даты и связать между собой новое содержание[1079]. Это вмешательство осознается читателем благодаря появлению текстуальной инстанции, берущей на себя эту функцию: повествовательное nós, в котором сочетается авторитет коллективов Альфонсовых историков и самого короля как тех, кто излагает истории, и их автора[1080].
Повествовательное nós также выполняет роль посредника между противоречащими друг другу точками зрения на одно и то же событие. Иногда оно появляется, чтобы сообщить о том, что, несмотря на утверждение источника, каким бы авторитетным он не был, принимаются поправки другого источника, поскольку новый рассказ более соответствует организации дискурса или кажется более убедительным компиляторам, при этом признается, что существует «разногласие, [которое] наносит ущерб исторической правде»[1081]. Так происходит в рассказе о рождении Авраама. Стремясь выстроить достоверное летоисчисление, историки замечают, что «сказанное Моисеем в Библии» о его рождении, кажется невероятным[1082]; более того, Иероним, Августин, Беда и Петр Коместор возражают против этих подсчетов, и этого достаточно, чтобы убедить их, поэтому они принимают вариант Евсевия-Иеронима.
В других случаях историки используют nós для того, чтобы продемонстрировать свое желание инкорпорировать многочисленные рассказы об одном и том же событии, несмотря на то что это вносит противоречие в согласованное видение истории. В двух взаимоисключающих и противоречащих друг другу рассказах первой и четвертой частей «Всеобщей истории» идет речь о происхождении Буцефала. Согласно первому, взятому у Плиния, он был куплен Александром у одного пастуха из Фарсалии: «Говорят, что когда Александр был ребенком, он купил его и заплатил за него шестнадцать марок одному доброму человеку по имени Фарсил»[1083]. Согласно второму, более известному рассказу, восходящему к «Истории сражений Александра Македонского» (Historia de preliis), это был подарок Филиппу от кападокийского правителя.
В те времена повелитель Кападокии отправил царю Филиппу большого смелого и очень красивого коня, ноги которого были связаны железными цепями таким образом, чтобы он не мог причинить вред людям, поскольку говорили, что он их ел; и звали его Буцефал, и это имя происходило от слова bus, что по-гречески означает бык. И в истории говорится, что назвали его так, оттого что голова у него была как у быка, а на спине железом был сделан знак, или потому что на лбу его виднелись два нароста, похожие на рога[1084].
Осознавая эту двойственность повествования, прежде чем излагать первую версию, историки предупреждают, что расскажут другую в «Истории Александра»: «Но в истории Александра иначе говорится о том, как он получил этого коня, о чем мы расскажем вам позднее, когда речь пойдет об истории Александра, потому что к ней относится это событие, но здесь мы рассказали вам, что об этом говорит Плиний»[1085].