Коллектив авторов – Философский пароход. 100 лет в изгнании (страница 8)
Помнится, три дня шли мы по Балтийскому морю. Я, как всегда на море, страдал от морской болезни, хотя качка была и небольшая.
Мы были в море в день именин Мама и Сони (17 сентября ст. стиля, 30 сентября нов. стиля). Писатель М. А. Осоргин (псевдоним, на самом деле – Ильин), тоже один из высланных, говорил витиеватую заздравную речь в честь всех многочисленных именинниц:
«С нами Мудрость (София), Вера и Надежда, но нет – …Любви, Любовь осталась там… в России!»
Ранним утром мы прибыли в Штеттин. На благоустроенной пристани стояло несколько упитанных немцев с толстыми, налитыми пивом животами… – «Ну, видно немцы за войну не похудели! – заметила Соня Щербакова, – у них все по-прежнему…» Конечно, это поспешное суждение было неправильно: в Германии за время войны очень многое изменилось, но для нас, приехавших из страны, пережившей катаклизм, менее резкие изменения в других странах могли казаться на первый взгляд несущественными, или даже несуществующими.
В тот же день поездом мы приехали в Берлин. И русские и немцы, знавшие о нашем прибытии, рассчитывали встретить в нашем лице жалкую, голодную и оборванную толпу беженцев. Как я потом слышал с нескольких сторон, их поразил наш «приличный» вид. Я думаю, они представляли себе нас такими, какими мы на самом деле были, когда нас «перегоняли» из тюрьмы в тюрьму в Советской России, но в Германию мы приехали сравнительно «буржуями». Всем нам удалось, относительно легко и скоро, более или менее прилично устроиться; до «ночлежек», слава Богу, никто не опустился.
Мне посчастливилось встретиться в Берлине со знакомым мне по Земскому союзу А. С. Хрипуновым. Теперь, в беженстве, он возглавил заграничные остатки Союза и как раз главный Комитет его только что переехал в Берлин. Благодаря Хрипунову мне удалось получить в Союзе приличный по тому времени, для пищей Германии, заработок. Я – крайне скромно – но все же мог прокармливать и Мама, и Соню.
Я провез мать и сестру в Баден под Веной, где тогда жили со своей семьей дядя Гриша и тетя Маша Трубецкие, которые их звали к себе, и через несколько дней вернулся на службу в Берлин. В Австрию для свидания с нами приехал из Франции брат Саша. Он проходил довольно обычную беженскую карьеру: из ротмистра гвардейской кавалерии он сначала сделался кашеваром в беженском лагере в Константинополе, потом студентом в Пражском университете, где закончил свое прерванное юридическое образование, начатое в Московском университете, потом он стал вагоновожатым в Лилле и теперь надеялся сделаться шофером такси в Париже… Я был очень рад его видеть и нашел его, более чем ожидал, изменившимся и потрепанным жизнью. Кроме всех переживаний в связи с Гражданской войной, эвакуацией Армии и беженством, у него были еще тяжелые личные переживания – несчастная любовь. Мама была потрясена свиданием с ним и его состоянием. Слава Богу, Саша стал потом «отходить», и Мама стала несколько менее беспокоиться за него.
В Вене и особенно в Бадене под Веной мы попали в многочисленную и милую родственную среду.
Мой двоюродный брат и сверстник Котя Трубецкой был профессором Венского университета (славянская филология), в Вене же жил Дмитрий Капнист, в Бадене дядя Гриша и тетя Маша Трубецкие, с сыновьями и старыми графом и графиней Хрептович-Бутеневыми, а также Поля и Маня Бутеневы с их многочисленной семьей. Все встретили нас очень мило и сердечно, но особенно я начал сближаться с дядей Гришей Трубецким, которого я любил с детства, но раньше недостаточно знал…
Высылка из РСФСР
Вера Александровна Рещикова (урожд. Угримова, р.1902). Окончила Фишеровскую классическую гимназию, затем – Музыкальный ритмический институт (ок. 1920). В сент. 1922 выехала из страны вместе с семьей отца, до 1930 жила в Берлине, затем в Париже. В 1947 вернулась в СССР вместе с двумя дочерьми, здесь преподавала иностранные языки в сельских школах Калужской обл. После реабилитации живет в Москве. В 1960–80-е занималась переводом на русский язык богословских трудов В. Н. Лосского. Ее отец, Угримов Александр Иванович (1874–1974) – агроном, профессор. Перед революцией – пред. Российского об-ва сельского хозяйства, в этом качестве (в 1921 г.) член Помгола, за что и был выслан из страны в 1922. После войны принял советское гражданство и «был выслан из Франции в СССР» в 1947. Далее работал агрономом на опытных сельскохозяйственных станциях в Ульяновской и Калужской областях. Реабилитирован за высылку 1922 – в 1957, после чего жил в Москве.
Летом 1922-го года я жила в Оптиной Пустыни, где была вторично. И уже туда дошли отзвуки об арестах в Москве, но касающихся не научных, а церковных кругов. Патриарх Тихон был в то время в тюрьме, в Москве среди церковных людей шли разноречивые толки: то ли подсунуто то или иное высказывание патриарха или он это действительно сказал, действительно ли он хочет, чтобы поминали такого-то епископа и не поминали такого-то. Все было очень сложно и туманно. И тогда в Оптину Пустынь пришла телеграмма моей подруге Верочке Сытиной, невесте Сережи Фуделя, сына настоятеля Николо-Плотниковского прихода, известного священника отца Иосифа Фуделя. Из содержания телеграммы (я уже не помню, как она была составлена) было ясно, что ее жених арестован. Она сразу же уехала в Москву.
В это же время в Оптиной жили Лев Александрович Бруни (с ним я только что познакомилась), его жена Нина Константиновна, рожденная Бальмонт, Надежда Александровна Павлович и Мария Федоровна Мансурова, рожденная Самарина, жена известного богослова и историка церкви Сергея Павловича Мансурова, скончавшегося в сане священника в Верее. Через некоторое время мы с ней вместе и уехали обратно в Москву. Мансуровы были очень близки с о. Павлом Флоренским, о. Михаилом Шиком; сестра Марии Федоровны была замужем за графом Комаровским; все они жили в Сергиево-Троицком Посаде (Загорске). Это была элита церковной общественности Москвы.
Этим же летом ко мне приехал из Петрограда троюродный брат Юра Харламов. В Москве он был проездом и через несколько дней уезжал домой. И то, о чем я хочу рассказать, случилось в день его отъезда. Наш дом[12] стоит на углу Никольского переулка и Сивцева Вражка, но парадное на второй этаж там было закрыто, и я, проводив его с подъезда на Сивцев Вражек, заложила, как обычно, бревном вход с первого этажа на второй, часов в одиннадцать вечера собиралась лечь спать.
А как раз накануне утром друзья принесли мне адрес одного священника, которому нужно было спешно передать записку. И когда я стала раздеваться, раздался дикий грохот в заложенную дверь. Грохот был мне достаточно знаком и совершенно очевиден; я кое-как успела, на всякий случай, эту записочку сглотнуть. И вошли ко мне очень элегантный, в кожаной куртке чекист и с ним двое очень сонных солдат.
Надо сказать, что к тому времени наш дом был очень плотно заселен. Чтобы к нам не подселили кого попало, мы поселили у себя многих близких нам друзей. Мы жили наверху, а внизу – физик, профессор Московского университета, академик Юрий Викторович Вульф с семьей; выдающийся пианист, профессор Московской консерватории, Константин Николаевич Игумнов; друг моего отца по Московскому университету, создатель знаменитого словаря, Дмитрий Николаевич Ушаков с семьей; биолог Циолковская и, кроме того, моя бабушка С. М. Гаркави и ее золовка Роза Иосифовна Кенегсберг. Еще у нас уже много лет жили кухарка Маша и горничная Груша.
Я жила в проходной комнате, рядом со спальней родителей, но их тогда в Москве не было. Отец в это время был в Узком, бывшем имении Трубецких, переданном к тому времени КУБу, и в нем был устроен дом отдыха. А мать и брат были в деревне неподалеку от Москвы, где мой отец, агроном, был директором сельхоз-станции. И вот меня стали спрашивать:
– Где отец?
Я сказала, что не знаю.
– Где отец? Вы не можете не знать.
Говорю, что я действительно не знаю.
Расспросив меня еще некоторое время таким образом, чекист пошел в переднюю, где висел телефон, и позвонил куда надо. И я слышу, как он говорит:
– Да, но дочь здесь… Как, взять?
Телефон висел тогда на стене, рядом была полочка и на ней повестка из КУБу, по которой они, конечно, узнали местонахождение Узкого и что отец там.
Надо сказать, что у нас был очень удачный выход в сад, по которому отец много раз уходил от обысков. При одной комнате, на втором этаже, был очень большой балкон с деревянными перилами, с лесенкой в сад, которая очень близко подходила к забору на Сивцев Вражек. А часть деревянных перил балкона представляла собою калитку, выходившую на эту лесенку. Калитка эта была совершенно незаметна… И я решила воспользоваться этим выходом и на сей раз. Попросив отпустить меня по нужде, я успела сказать нашей горничной Маше, чтобы она, пройдя этим выходом, летела сломя голову к моему дяде Борису Ивановичу Угримову в Староконюшенный переулок и предупредила его о том, что ищут отца. А так как он был в ГОЭЛРО, то в силу его начальствующего положения вместо теперешней легковой машины в его распоряжении была лошадка. Узкое от Москвы было недалеко, и он успел доскакать к отцу и сказать, чтобы он как можно скорее из Узкого уходил.
Всю ночь у нас шел обыск. Они перерыли абсолютно все. Перерыли письменный стол отца: «что это?» и «кто это?». А один из красноармейцев – ему, наверное, всю ночь очень хотелось спать, – улегся с грязными сапогами в столовой, которая была и гостиной, на диван красного дерева и жутко храпел, а со стены на него смотрели портреты всех наших предков. На одном из них был изображен прадедушка Александр Иванович Угримов, в мундире лицеиста, учившийся вместе с Пушкиным на два класса ниже, и прочие дамы и господа. И лишь к утру, часов в шесть, закончив обыск, они уехали. А часа через два – вернулись, в буквальном смысле озверелые оттого, что отца в Узком не обнаружили. Войдя ко мне в комнату, смотрели под кроватью, шарили по шкапам, вообще вели себя глупо и примитивно. Я же была очень довольна, что успели мы с Машей предупредить отца. Вскоре, очень рассерженные, что отца нет дома, они ушли.