Коллектив авторов – Философский пароход. 100 лет в изгнании (страница 62)
Если для каждого из нас иметь свое лицо лучше, чем быть безличным, то то же относится и к целому народу. Пора понять, что всякая попытка отказаться от своего лица приводит либо к безличности, либо к искажению этого лица и к превращению его в истоптанный каблуками прохожих бесформенный кусок мяса, с синяками, порезами и ранами. Если мы не хотим этого, пора отказаться от «чурания себя», пора исправить этот грех наших отцов. Нужно это сделать и потому, что международное братство мыслится не как братство безличных общественных организмов, а как братство народов, т. е. групп с определенным лицом, а не с гладким и пустым местом. Мало того. Этот завет диктуется сейчас и мотивом, гласящим: «иди к униженным, иди к обиженным». Есть ли сейчас на земле другой народ, более обнищалый, более голодный, более несчастный, более эксплуатируемый, чем наш родной, великий – даже в своем несчастии – русский народ? А раз так, то наша обязанность всячески помочь сохранить ему его тело, его жизнь, его душу, его «лицо» и остатки его исторического достояния и богатств. Быть может последнее нельзя спасти – уже поздно, – но спасти жизнь, душу и «лицо», это спасти главное: достояние и богатство – дело наживное.
Отправляясь в путь, запаситесь далее совестью, моральными богатствами. Не о высоких словах я говорю: они дешевы и никогда в таком изобилии не вращались на житейской бирже, как теперь, а говорю о моральных поступках, о нравственном поведении и делах. Это гораздо труднее, но это нужно сделать, ибо я не знаю ни одного великого народа, не имеющего здоровой морали в действиях. Иначе… смердяковщина и шигалевщина потопят Вас. Иначе Вы будете иметь ту вакханалию зверства, хищничества, мошенничества, взяточничества, обмана, лжи, спекуляции, бессовестности, тот «шакализм», в котором мы сейчас захлебываемся и выдыхаемся.
Придется подумать Вам и о том, кого взять с собой в спутники и руководители. Настало время от ряда былых спутников отказаться: они завели нас в пропасть. Я бы взял в качестве таковых таких лиц, как Нил Сорский, Сергий Радонежский – носители идеала старца Зосимы; как Толстой и Достоевский. Такие «спутники», по моему мнению, – не обманут.
Позволю обратить Ваше внимание и еще на один факт: на семью. Вы знаете, что она разлагается. Но должны знать и то, что без здоровой семьи невозможно здоровое общество. Слишком далеко зашел здесь развал и духовный и биологический, чрез половые болезни ускоряющий вымирание и вырождение русского народа. Пора остановить это бедствие. Оздоровление семьи, улучшение ее организации в том направлении, чтобы она, как первый скульптор, лепящий Socius’a из биологической особи, создавала и выпускала из своих рук индивидов с знаниями, с волей, с энергией, полагающихся на самих себя, – эта задача доступна каждому из Вас и составляет Вашу основную обязанность.
И каждый из Вас сам должен стать настоящим socius’ом, индивидуальностью, чуждой и эгоистического шакализма, и невежественно слепой стадности…
Таковы те главные ценности, которыми Вы с моей – быть может, весьма несуразной – точки зрения должны запастить, пускаясь в великий путь и подготовляясь к великому экзамену. Я не знаю, выдержите ли Вы это тягчайшее из тяжких испытаний. Но надеюсь, что «Сим победиши». Хочу верить и всем сердцем желаю Вам полного успеха. Ваш успех будет означать спасение 100-миллионного народа от физической и духовной смерти.
Жизнь в царстве смерти: 1919–1922
На поприще коммунистической культуры
Себя мы называли «троглодитами»[26]. Не то чтобы мы жили в пещерах, но уверен: настоящие пещерные люди имели больше удобств, чем было у девяноста пяти процентов населения Петрограда в 1919 году. Квартира госпожи Дармалатовой, к примеру, состояла из восьми больших комнат, но в ту суровую зиму можно было пользоваться лишь двумя. Она с дочерьми жила в одной, мы с женой – в другой комнате. В коммунистическом обществе все должно быть естественным, и мы действительно имели естественную температуру в жилище, отапливаемом преимущественно нашим дыханием. Карточки на топливо у нас были, но не было топлива. В то же время водоснабжение Петрограда было расстроено, и вода заражена тифом и другими возбудителями опасных болезней. Нельзя было выпить и капли некипяченой воды. Самым ценным подарком в 1919 году стали дрова на растопку.
Что касается санитарных условий, то их просто невозможно описать нормальным человеческим языком. В сильные холода в размороженных домах полопались все трубы, и на верхних этажах не работали сливные бачки в туалетах и краны.
– Это коммуния, – сказал водопроводчик, пришедший чинить наши трубы.
Мы в полной мере ощутили на себе, что такое «коммуния». Разбитые оконные стекла приходилось затыкать тряпками. Умыться или выкупаться было практически невозможно. Прачечные, как буржуазный институт, исчезли. Мыло полагалось по продуктовым карточкам, но никогда не выдавалось.
Может быть, тяжелее всего было выносить темноту. Электричество включалось вечерами на два-три часа, а часто света не было вовсе. По карточкам мы получали от восьмушки до половины фунта очень плохого хлеба на день. Иногда и того меньше. Обычно мы ходили обедать в столовую, организованную коммунистами в университете, но даже там мы получали только горячую воду с плавающими в ней несколькими кусочками капусты. Профессор Введенский, как настоящий ученый, тщательно подсчитал, что мы тратили больше сил на ходьбу до столовой и обратно и ожидание в очереди, чем получали в обед вместе с калориями и витаминами. Постепенно все худели и становились все более и более истощенными. У многих начинались провалы в памяти, развивались голодный психоз и бред, затем наступала смерть.
Каждое утро один из нас начинал «завтракать», пока другой выбегал из дома занять очередь за хлебом. Эти проклятые хлебные очереди отнимали два или три часа нашего времени ежедневно, но практически ничего не давали. После завтрака мы убирали, как могли, комнату и затем, если не было принудительных общественных работ, дежурств, других очередей, больных или умерших друзей, которых требовалось посетить, я пытался писать мою «Систему социологии» или готовиться к лекциям в университете. Я сидел, закутавшись во все одеяла и платки, в перчатках, с ногами, обернутыми тряпками. Время от времени я вставал и делал упражнения, чтобы разогнать застывшую в жилах кровь. После обеда и вечерами я уходил на работу, пешком от одного института до другого, по десять-двенадцать верст в день. Вымотанный этими усилиями и голодом, я рано ложился спать, если только не подходила моя очередь дежурить всю ночь. Вот так мы и жили в «Российской Совершенно Фантастической Советской Республике», как мы называли РСФСР.
Депрессия охватывала меня каждый раз, когда я приходил в университет. В здании его больше не слышались молодые голоса и смех. Оно было погружено в темноту. Лекции читали только по вечерам. Все лекции и семинары проходили в студенческом общежитии, где теперь мало кто жил.
Мой курс социологии в университете был самым посещаемым не потому, что я имел талант лектора, а по той причине, что социология теперь стала таким жизненно важным предметом. На мои лекции приходили не только студенты, но и университетские служащие, и просто публика с улицы. Я также знаю, что на лекциях присутствовало много осведомителей ЧК, которые регулярно доносили о моих высказываниях. Вскоре после освобождения из тюрьмы Луначарский – народный комиссар просвещения – предложил мне пост комиссара петроградских высших учебных заведений. Он полагал, что ленинский замысел превратить меня и других оппонентов в союзников, в еще один инструмент политики коммунистов – хитроумный ход. Но, если я и мои коллеги не имели возможности остановить физическое и моральное удушение страны, то у нас хватало ума не поощрять, а тем более не участвовать в этой губительной деятельности.
На лекциях я никогда не играл в политику, но приводил научные факты, независимо от того, подкрепляют они коммунистические теории или нет. Быть социологом в этих условиях – чертовски трудно, но я должен был оставаться честным социологом. Невозможно даже описать трудности, с которыми я сталкивался, продолжая свою работу, которая могла в любой момент послужить причиной ареста. Я читал лекции в почти полной темноте в аудиториях, где практически не было видно слушателей. Когда появлялась надобность свериться с моими конспектами, я просил кого-нибудь одолжить огарок свечи. Обычно мне передавали стеариновый огрызок, который я задувал как можно быстрее из экономии. Студенты же, которые писали в темноте, не глядя, вообще могли заниматься где угодно.
Преподаватели ходили в университет только на заседания и конференции. В нашем читальном зале, как и везде, царило запустение. Не было ни новых книг, ни научных журналов. Отрезанные от всего мира, мы не знали, чем занимаются наши коллеги за рубежом.
Мартиролог
Сегодня после обеда хоронили академика Лаппо-Данилевского. На прошлой неделе, когда я посещал его, он выглядел живым скелетом. Слабо улыбаясь, он рассказал, что несколькими днями ранее по дороге в академию упал и слегка повредил ногу. Три дня спустя я навестил его в больнице, где ему сделали хирургическую операцию. Лежа в больничной койке, этот умирающий человек читал «Феноменологию духа» Гегеля. «Никогда не было времени внимательно проштудировать ее, – прошептал он. – Начну сейчас». На следующий день он скончался.