18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Коллектив авторов – Эмиграция. Русские на чужбине (страница 43)

18

От крестьян и от прислуги я уже много слышал о мадам Ле Руа Дюпрэ. Это была, по всей вероятности, крайне эксцентричная женщина, женившая на себе богатого молодого банкира; и он ее обожал, исполняя все ее прихоти.

— Вы знаете, конечно, что мадам Ле Руа Дюпрэ умерла…

— Да, знаю, мсье.

Она была слишком добра ко всем, и я думаю, что все эти метайеры ее очень обманывали, — кратко засмеялся старик, как бы говоря мне: “Я не очень-то верю и вам, я никому не верю, и вы — русские — такие же мошенники, как итальянцы-испольщики, которых вы сменили”. Но этого он не сказал. Я это понял без слов. Помолчав, мсье Ле Руа Дюпрэ, отпив свой оршад, вдруг проговорил:

— В Париже я прекрасно знал одного русского, которого вы едва ли знали. Это было уже давно… Мсье Эли Мечников, — произнес он, отдаваясь каким-то приятным воспоминаниям. — О-о, хоть он был и русский, но это был настоящий барин!

Я сказал, что, конечно, как всякий русский, я знаю, кто такой был Илья Ильич Мечников, и дабы доказать это старику, сказал о его работе в Пастеровском институте и о его знаменитом лактобациллине.

Тут старик сморщился, будто закусил лимон.

— О, да, да, но это была совершенно отвратительная вещь! Ее нельзя было взять в рот. Впрочем, я никогда никакого молока не пью и никаких простокваш не ел и есть не собираюсь.

Это совсем по-французски. Сев на землю, я увидел, с каким отвращением многие французы относятся к молоку, предпочитая ему пинар — красное вино.

— Хорошо, хорошо, продавайте корову, если находите нужным. Только не делайте ничего, что было бы во вред хозяйству. Понимаете?

— Разумеется, мсье.

В этот момент я встал, чтобы уйти, но старик остановил меня.

— У меня к вам просьба. Когда поедете к маклаку на базар в Нерак, возьмите с собой вот эту гравюру, ее надо как следует обрамить, я скажу вам адрес магазина.

Я остановился перед небольшой английской гравюрой, изображавшей сцену из шекспировского “Укрощения строптивой”.

— Хорошая гравюра, мсье, — сказал я и не без того, чтобы показать, что испольщики тоже кое в чем знают толк, добавил: — Это “La Megere apprivoisee” Шекспира, по-моему?

Старик сделал ртом типичный для французов звук легкого взрыва губами, долженствовавший выражать удивление и одобрение.

— Пппа… вы совершенно правы… Но откуда вы это знаете?

Мсье Ле Руа Дюпрэ вполне искренне считал русских какими-то тамерлановскими монголами.

Однажды я заговорил с ним о Гитлере. Странно, что о нем старик с особой ненавистью не говорил. Вся его ненависть сосредотачивалась на демократической Франции, которую он презирал.

— Что ж немцы и Гитлер? — сказал он. — Они работали и работают, это достойно уважения… А мы? Эта la gueuse! — произнес он с презрением и отвращением. Это аргоистическое словцо, пущенное в политический оборот Шарлем Моррасом (Maurras) в “Action Française”, имело много значений: и гидра, и охлос, и распутная женщина, и нищий-попрошайка.

— Что мы делали? — продолжал старик. — Ну з’авон дан-сэ… Ну з’авон дансэ… Э сэ ту… Э ментнан — вуаля!

Относительно la gueuse старик был, конечно, прав, в демократии много пороков. Но что предлагал Шарль Моррас с его les camelots du roi? Графа Парижского? Утешение небольшое. И вряд ли это — “исцеление” человеческой греховности от соблазнов власти. Демократия все же страхует их вернее при всех своих пороках. Главная же суть дела, по-моему, в том, что все так называемое “человечество” в массе своей — большое дрянцо.

Во времена суда над Леоном Блюмом в Риоме я спросил мсье Ле Руа Дюпрэ, читал ли он в газете об этом процессе?

— Блюма? — презрительно проговорил старик, и на лице его появилась всегдашняя презрительная усмешка. — Этого господина я превосходно знал по Парижу. Он из богатой и вполне порядочной семьи. Вполне светский человек. Он понимает толк в искусстве, у него лучшая коллекция серебра в Париже. О, я его прекрасно знал! Но кого-кого, а его, конечно сейчас нужно расстрелять в первую же очередь, именно такие погубили Францию.

Гитлеровцы оказались к Блюму милостивее, не расстреляли, а отправили в немецкий концлагерь.

Как-то я спросил старика, ездит ли он в церковь в Вианн. На его лице появилась та же брезгливая гримаса. Он ничего не сказал, но я понял, что мой “феодал” с церковью не имеет ничего общего. Потом, засмеявшись, сказал:

— Этот священник, аббэ Пьер, всегда норовит так приехать, чтобы остаться у меня к завтраку, — в голосе его звучало то же презрение, как и к la gueuse.

С любовью старик говорил только о своей жене. Тут он мог долго рассказывать, как жену его любил весь Вианн, потому что она была слишком щедра, добра и всем помогала. И эту прихоть жены скупой старик прощал.

Ле Руа Дюпрэ был совсем непохож на дельца-капиталиста типа Форда, Рокфеллера. Это был ленивый барин с психологией феодала, искренне считавший, что трем четвертям человечества он может подать только два пальца. Для него никаких французских революций вроде как бы и не было. Он был необыкновенным обломком давно ушедшей Франции, Франции ДО 1793 года, может быть, он и задержался только для того, чтобы я его встретил и описал.

Дойка коров

С коровами я был незнаком. Вот лошади, собаки — другое дело. — “Где Рома?” — “Да, наверное, торчит на конюшне”. — Верно, я постоянно “торчал” на конюшне, и у деда в Керенске (но у него было всего четыре лошади). А потом у себя в именьи, где выездных у нас было лошадей двадцать: и верховые, и гнедая тройка, и рысистые со знаменитой призовой Волгой, и красавец, серый в яблоках жеребец-производитель Спич. Тут я и чистил лошадей, и кормил, и седлал, и скакал. Одним словом, я любил и знал лошадей, с лошадьми я знаком как настоящий лошадник. И с собаками тоже. Каких только собак у меня не было. Но не буду о них “предаваться воспоминаниям”, ибо это уведет нас от сегодняшней темы. А тема наша — коровы.

У нас в именьи их было голов больше двадцати, все бланжевые грудастые симменталы. С балкона я только видел, как пастух пригонял их с пастбища и они медленно шли в коровник, где поступали в распоряжение хитрой бабы Марьи и ее помощницы Дашки. Конечно, я заходил кое-когда в коровник, в это “царство Марьи”, и видел, как ловко доила она коров, с этим стремительным, звенящим звуком молока, ударяющего в до блеска начищенные доёнки. Разумеется, я не задумывался над тем, легко или трудно Марье доить. А черт ее знает, вероятно, очень легко. Сидит такая Марья, подоткнувшись, на маленькой неуклюжей скамейке и доит, как шьет, с быстротой молнии. В России всегда доили бабы.

В шато Нодэ в первый раз я вошел в коровник с братом днем. Одиннадцать чудесных голландок стояли ко мне задом, жуя с аппетитным хрустом сено. Второй раз я зашел с испольщиком, который сдавал нам все перед отъездом. Это был итальянец, наглый по виду, наживший, как говорили, неплохие деньги. Он был льстив с хозяином-барином и нахален с посторонними. Звали его Франческо. Он был скуп на слова и малообщителен, в отличие от обычно столь разговорчивых итальянцев. Шел он со мной, указывая заскорузлым коротким пальцем на коров и называл их имена. А я записывал имена на бумажке. Странные это были имена коров, переходящих в мое “писательское владение”: Дуска, Нуаро, Кокет, Бланшет, Петит, Миньон, Нувель, Сури, Ненетт, Розали…

Перед сдачей коровы были чисто вычищены, имели “праздничный” вид. Возле красивой черной коровы с белыми задними ногами, как в белых чулках по колено, Франческо задержался. Ухмыльнулся и сказал с нескрываемым удовольствием:

— Ну, с этой вам придется помучиться.

— А что такое?

— Не дается доить, связываем ноги перед дойкой.

— Что ж, свяжем, — сказал я, но догадался, что это должно быть не так уж легко, тем более если учесть, что я в жизни своей никогда не сидел под коровой, а только видел тридцать лет тому назад, как доила Марья, никогда, конечно, коров никаких не связывая.

“Сдача дел” была закончена. Коровы переписаны. Затем я “представил” их жене, читая (называя) их имена по бумажке. Надо сказать, что жене все коровы очень понравились. “Эта вот какая милая, посмотри!” — говорила Олечка, как будто мы были не испольщиками, а все еще пензенскими помещиками, приехавшими покупать для себя этих “милых коров”.

— Как раз вот эта-то милая и не дается доить, ее связывают перед дойкой, — сказал я, невольно засмеявшись все тому же барскому умилению Олечки несмотря на перемену социальных декораций.

— Связывают? — удивилась жена. И я почувствовал не жалость к нам, кому придется, ни черта в этом не понимая, связывать эту проклятую корову, а сочувствие к “бедной корове”, которой мы должны будем причинить такие неприятности.

— Да, связывают, и я не знаю, как мы все это проделаем, но проделаем.

“Всему свое время, и время всякой вещи под небом”, как сказал Экклезиаст. Коров доят дважды в сутки: рано утром и поздно вечером. И это неминуемо, как день и ночь, и тут нет никаких двунадесятых праздников: корми, дои каждый день — ничего не поделаешь! Клиенты — соседние крестьяне — придут за молоком ровно в восемь утра. И зная, что ферму взяли какие-то новые — русские! — придут, конечно, поглазеть на этих русских, которые, говорят, никогда и на земле-то не сидели.

По мудрому совету Сережи, решили в коровник клиентов не пускать. Ни одного. Во время дойки мы будем с коровами с глазу на глаз, чтобы пришедшие крестьяне не увидели, что мы не умеем доить, и чтобы этого не разболтали.