Коллектив авторов – Эмиграция. Русские на чужбине (страница 20)
Кутепов предал анафеме «гражданских беженцев», нарушивших единство кадров будущего РОВСа, но задержать их в лагере не мог: французские власти весьма недвусмысленно дали ему понять, что он является хозяином лагеря лишь постольку поскольку. Все основные вопросы жизни лагеря решают они.
Склонные к опоэтизированию безотрадной действительности своего «сидения», галлиполийцы окрестили отведённую им между каменистыми холмами площадь «долиной роз и смерти». Никаких роз там, правда, не водилось, смерти тоже не было, так как никогда никто в этой долине не жил. Но это название «звучало» и к ореолу «галлиполийских сидельцев» прибавляло, с их точки зрения, лишний луч сияния.
Утром и вечером, на зимнем ветру и летнем солнцепёке можно было видеть одинокие фигуры лагерников, стоящих на холмах, обступивших с двух сторон «долину роз и смерти», и с тоской смотрящих вдаль. Перед ними по узкому водному коридору Дарданелл плыли морские гиганты под флагами всех стран, привозящие в Константинополь, Бургас, Варну и Констанцу и увозящие оттуда людей всех наций.
За водами пролива — Малая Азия с цепями гор, белых зимою, зелёных весною и летом, жёлтых поздней осенью. Налево — гладь Мраморного моря с еле виднеющимися на горизонте контурами холмистых островов. За ними — невидимые для глаза Босфор, Константинополь, святая София, Чёрное море, родная земля…
Нередко случалось, что одна из этих фигур вынимала из кармана обгрызенный карандаш и клочок бумаги, нервно писала на нём что-то, а потом, достав из другого кармана револьвер и приставив его к своему виску, спускала курок. А на следующий день после захода солнца выстроенным на линейке офицерам и солдатам «1-го армейского корпуса русской армии» читался приказ по корпусу: «Покончившего жизнь самоубийством поручика такой-то роты такого-то полка (или дивизиона) исключить из списков…»
Рядом с «долиной роз и смерти» образовалось и росло с каждым днём русское лагерное кладбище. Не проходило ни одного дня, чтобы в галлиполийский грунт не опускали несколько гробов. Сыпной, возвратный и брюшной тиф косили истощённых и морально подавленных людей.
Окружённое воображаемым ореолом славы «галлиполийское сидение» требовало каких-то внешних форм выражения этой «славы».
По приказу Кутепова приступили к постройке памятника на кладбище. Каждый галлиполиец был обязан принести туда один камень весом не менее десяти килограммов. Через несколько дней на высшей точке одного из холмов, господствующих над «долиной роз и смерти», образовалась грандиозная груда камней, из них в течение ближайших после этого недель был воздвигнут памятник, который, по мысли Кутепова, должен был олицетворять мужество и аскетическую жизнь «галлиполийских сидельцев». Это был больших размеров каменный цилиндр, на котором покоился такой же конус. Высеченная на камне надпись гласила, что сей памятник воздвигнут на месте упокоения воинских чинов «1-го армейского корпуса русской армии», их предков — запорожцев, а также офицеров и солдат, умерших в турецком плену.
Тогда по почину того же Кутепова было введено ношение нагрудного значка всеми: участниками превознесённого им до небес «галлиполийского сидения». Каждый из них получил при этом именную грамоту такого содержания: «В воздаяние беспримерного мужества, проявленного в борьбе с большевиками в исключительно трудных условиях пребывания первого армейского корпуса русской армии в городе Галлиполи и галлиполийском лагере, дано сие удостоверение такому-то на право ношения нагрудного галлиполийского значка номер такой-то…»
Желающие «сидельцы» могли, сверх того, носить на любом пальце железное кольцо с тем же словом: «Галлиполи».
Значками и кольцами Кутепов старался закрепить единство выпестованных им кадров будущих диверсантов и антисоветских активистов.
Врангель приезжал в Галлиполи только один раз. Французские власти признали нежелательными повторные посещения. Встречали его галлиполийцы без особого энтузиазма. На их глазах появился и вырос новый «бог» и будущий «диктатор государства Российского» — генерал Кутепов. Врангель остался для них только неким символом антисоветской борьбы. Реального значения он уже не имел.
Но по мысли Кутепова, встречу ему устроили формально как царю. На его приветствие выстроенным в «долине роз и смерти» белым полкам и дивизионам «Здорово, орлы!» «орлы» после традиционного «Здравия желаем, ваше высокопревосходительство» кричали «ура!» — почесть, оказывавшаяся по давней традиции только царям.
Высокий, худой, со сдвинутой на затылок папахой, стоял Врангель перед строем остатков своей разбитой армии. Свою речь он поминутно прерывал возгласом: «Держитесь, орлы!» Когда в покрывавших небо тучах образовался разрыв и глянул луч солнца, он театральным взмахом руки показал на него и воскликнул:
— Верьте, орлы, что большевизм будет свергнут, и это солнце вновь воссияет на небе нашей измученной родины!
«Орлы» слушали эту речь, затаив дыхание. Уж если самое высокое начальство говорит о скором падении Советской власти, то какое ещё может быть в этом сомнение!
Кроме Врангеля в галлиполийский лагерь изредка наведывались из Константинополя представители так называемой «эмигрантской общественности»: князь Павел Долгорукий, впоследствии нелегально перешедший из Польши советскую границу с чужим паспортом и под чужим именем; писатель Илья Сургучев, впоследствии отсидевший шесть месяцев во французской тюрьме за активное сотрудничество с гитлеровскими оккупантами; председатель всеэмигрантского комитета профессор богословия Карташов, впоследствии видный антисоветский активист, и многие другие. Все они обещали «сидельцам» скорое и победоносное возвращение на родину, приводили несомненные в их глазах доказательства справедливости такого прогноза. «Сидельцы» слушали их и, разойдясь по своим палаткам, в тысячный раз пережёвывали одну и ту же тему: где, когда и при каких обстоятельствах последует десант, во сколько дивизий и корпусов развернётся «1-й армейский корпус» и какое операционное направление следует выбрать, чтобы в кратчайший срок окружить Москву…
На чужбине
В мрачные дни моей петербургской жизни под большевиками мне часто снились сны о чужих краях, куда тянулась моя душа. Я тосковал о свободной и независимой жизни.
Фёдор Шаляпин. Русская оперная звезда на чужбине
Я получил её. Но часто, часто мои мысли несутся назад, в прошлое, к моей милой родине. Не жалею я ни денег, конфискованных у меня в национализированных банках, ни о домах в столицах, ни о земле в деревне. Не тоскую я особенно о блестящих наших столицах, ни даже о дорогих моему сердцу русских театрах. Если, как русский гражданин, я вместе со всеми печалюсь о временной разрухе нашей великой страны, то как человек, в области личной и интимной, я грущу по временам о русском пейзаже, о русской весне, о русском снеге, о русском озере и лесе русском. Грущу я иногда о простом русском мужике, том самом, о котором наши утончённые люди говорят столько плохого, что он и жаден, и груб, и невоспитан, да ещё и вор. Грущу о неповторимом тоне часто нелепого уклада наших Суконных слобод, о которых я сказал немало жестокой правды, но где же ещё между трущоб растёт сирень, цветут яблони и мальчишки гоняют голубей…
Россия мне снится редко, но часто наяву я вспоминаю мою летнюю жизнь в деревне и приезд в гости московских гостей. Тогда это казалось таким простым и естественным. Теперь это представляется мне характерным сгустком всего русского быта.
Да, признаюсь, была у меня во Владимирской губернии хорошая дача. И при ней было триста десятин земли. Втроем строили мы этот деревенский мой дом. Валентин Серов, Константин Коровин и я. Рисовали, планировали, наблюдали, украшали. Был архитектор, некий Мазурин, — по дружески мы звали его Анчуткой. А плотником был всеобщий наш любимец, крестьянин той же Владимирской губернии — Чесноков. И дом же был выстроен! Смешной, по-моему, несуразный какой-то, но уютный, приятный; а благодаря добросовестным лесоторговцам срублен был — точно скован из сосны, как из красивого дерева.
И вот глубокой осенью, получаешь, бывало, телеграмму, от московских приятелей: «Едем, встречай». Встречать надо рано утром, когда уходящая ночь ещё плотно и таинственно обнимается с большими соснами. Надо перебраться через речку — мост нечаянно сломан, и речка ещё совершенно чернильная. На том берегу речки стоят уже и ждут накануне заказанные два экипажа с Емельяном и Герасимом. Лениво встаёшь, неохотно одеваешься, выходишь на крыльцо, спускаешься к реке, берёшь плоскодонку и колом отталкиваешься от берега… Тарантас устлан пахучим сеном. Едешь восемь вёрст на станцию. В стороне от дороги стоит огромный Феклин бор с вековыми соснами, и так уютно, тепло сознавать, что ты сейчас не в этом лесу, где холодно и жутко, а в тарантасе, укутанный в тёплое драповое пальто. И едешь ты на милой лошадке, которую зовут Машкой. Как любезно понукает её Герасим:
— Ну, ну, Машка-а! Не подгаживай не выявляй хромоты.
Машка старалась и как будто легонько ржала в ответ.
И вот станция. Рано. На вокзале зажжены какие-то лампы керосиновые; за дощатой тонкой стеной время от времени трещит, выстукивая телеграф. Кругом ещё сизо. На полу лежат, опершись на свои котомки, какие-то люди. Кто-то что-то бормочет во сне. Кто-то потягивается. Время от времени кто-то скрипит дверью, то выходя, то входя. Но вот вдруг та самая дверь, что только что скрипела сонно, начинает скрипеть веселее. Входит какой-то озабоченный человек на кривых ногах с фонарём в руке и через спящих людей пробирается в телеграфную комнату, откуда слышится: