Коллектив авторов – Детство в европейских автобиографиях (страница 34)
V. Затем ребенком я был отправлен в Болонью, где благородная вдова Джакома де Тавернула, воспитывавшая меня вместе со своими детьми, при содействии своего брата Грациано, отдала меня учиться. И я – что стало предзнаменованием моей последующей судьбы – стал воспитанником школы Филиппино да Луго [от lugo – оплакивать, скорбеть], школы жестокой и, я бы сказал, железной, ему затем сняли комнату у главного учителя грамматики Алессандро дель Казентино[190]. О его расходах, а также брата и моих заботился Томмазо, поскольку мой отец поставлял ему из Венгрии всего вдоволь. Немного спустя отец умер, и я, бедненький, жил под покровительством и опекой Томмазо и не знал с тех пор другого отца.
Итак, терпя безумную жестокость Филиппино, я упрямой душой возненавидел ученье и всех учителей. «Драчливого Орбилия» упоминает Флакк[191]. Этот же был не просто драчливым, а палачом учеников. Нас у него было четверо; племянника Грациано он однажды так жестоко избил, что, испугавшись, что тот умрет, ушел из города. Хотя мы любили товарища по школе, тем не менее желали его смерти, чтобы Филиппино либо понес наказание, либо был вынужден навеки удалиться в изгнание. Но мы прогневили богов, ученик поправился и был определен, более счастливый [чем мы], благодаря заботам своих родственников, к кроткому наставнику; наш тиран возвращается к нам.
С содроганием вспоминает душа жестокие и подлые злодеяния, которые совершал надо мной и братом этот кровожадный. Для читателей достаточно будет описать одно как неизменный признак его свирепости. Мой крестьянин[192] отдал Филиппино, для того чтобы учился вместе с нами, восьмилетнего мальчика, не знаю, какой Тезифоной[193] перенесенного к наукам от пашни. Молчу о том, как учитель бил и пинал малыша. Когда однажды тот не сумел рассказать стих псалма[194], Филиппино высек его так, что потекла кровь, и между тем как мальчик отчаянно вопил, он его со связанными ногами, голого (так было всегда, ибо за любой ничтожный проступок он истязал нас розгой голыми, чтобы мы со всех сторон были открыты его ударам), подвесил до уровня воды в колодце, который находился и, думаю, еще находится, в школьном доме Порте Нове, когда войдешь во двор, немного подальше от входа. Хотя приближался праздник блаженного Мартина, он [Филиппино] упорно не желал отменить наказание вплоть до окончания завтрака; наконец, после того как мальчик был извлечен [из колодца], словно из преисподней, полуживой от ран и холода, бледный перед лицом близкой смерти, он уложил его в постель; с помощью сильно нагретых одежд, многократно меняя их, мы с трудом вернули его к жизни. Подумай, читатель, какое наказание мог применить к старшим тот, кто так свирепствовал против малыша!
VI. Заблуждаются те, кто считает, что при обучении детей грамоте желательно прибегать к жестокости. Педагоги добиваются большего умеренностью и милосердием, ибо от мягкого обращения и любой похвалы воспламеняется благородная душа и становится расположенной следовать туда, куда зовет рука ваятеля; действительно, как любовь больного к врачу очень способствует исцелению, так любимого учителя слушают с большим удовольствием, верят ему легче, и то, что он описывает, крепче запоминается. И напротив, как свидетельствует Квинтилиан[195], дети от излишне жестокого способа исправления угасают; когда учитель свирепствует, с трудом запоминается то, что он говорит. То, что вкуснее, лучше питает, по мнению Авиценны, так, клянусь, и то, что воспринимается памятью с радостью, сохраняется надежнее; и потому удерживается памятью крепче все, что вызывает удивление, а также то, что доставляет удовольствие, то, что любимо, приятно, либо, напротив, все, что связано с тяжким позором или чудовищным злодейством, поскольку и вещи этого рода на душу влияют сильнее.
Итак, пусть будет в учителе кроткость и мягкость, пусть он [скорее] побуждает детей идти в школу, чем понуждает, и, подобно тому как правители городов, напрягая все свои силы, стремятся к тому, чтобы их любили, нежели чтобы боялись, не иначе и в школьном государстве пусть преподаватель заботится о любви учеников, а не об их страхе перед ним. Пусть подражают людям, укрощающим лошадей, которые сперва обращаются с жеребятами с помощью свиста, крика и ласки, воздерживаются от применения шпор, скорее надевают недоуздок, чем настоящую узду, побуждают в путь и учат выдерживать на себе вес человека больше хлопаньем кнута, чем ударами. И не без основания древние, как считается, представляли муз девами, но по той причине, что тому, кто учит, подобает соблюдать и чистоту нравов, и во всей жизни девственную мягкость, а также кротость, [соединенную] с неким чувством чести, ибо многознание без света нравственности предстанет как грубое и особенно достойное презрения. В самом деле, как тот, кто учится рисовать, делает набросок с модели, так мальчик формирует свою душу, подражая жизни учителя; поэтому стоит посмотреть на жизненное поведение и ученость наставника, из которых одно формирует нравы того, кто пришел получить образование, другое – ум, первое оставляет после себя добродетельного, второе – ученого. Совсем юным полезнее жизнь [учителя как образец], а уже крепким [сформировавшимся] людям в учителе требуется образованность. Ибо тот, кто лишен мягкости, рассудительности и, так сказать, некоторой «евтрапелии» жизни, что мы можем по праву объяснить как способность быть приятным в общении, не может наставлять слушателей только словами или, что более всего помогает, примером.
Кроме того, надо тщательно рассмотреть разнообразие характеров; действительно, одних учеников мы лучше взбадриваем соревнованием с товарищем, воодушевляем похвалами (словно лошадей звуком трубы); на других следует воздействовать лаской, на третьих – строгостью (но при этом умеренной), на некоторых отеческим порицанием. Ведь чем благороднее дух [человека], тем безутешнее он страдает от обиды. В большинстве случаев следует подражать мудрости медиков, которые, если недуги не повинуются целительным средствам, прекращают лечение, а не теряют труд [без пользы].
Следует, кроме того, немало поразмыслив, установить меру в распределении изучаемого материала. Учащимся надо всегда давать [знания] на уровне [их] способности понимания. Как пища должна наполнять желудок до уровня сытости, чтобы началось пищеварение, так материалы для чтения надо распределять в границах умственных способностей учеников. Ясное и совсем не обременительное чтение легко усваивается, сложное и трудное насыщает, но не питает. Разум ведь легко воспринимает, с удовольствием исследует [полученные знания] и пока не теряет надежды сохранить узнанное, благодаря самой уверенности то, что услышано, укореняется сильнее.
Но тот мучитель, с одной стороны, омрачал [жизнь] страдальцев тяжким бременем ученья и, с другой стороны, делал их самим своим присутствием полумертвыми от страха. Поскольку я был на второй ступени обучения, он принуждал запоминать и рассказывать наизусть наиболее известные латинские стихи всех авторов, изучаемых ранее: Катона[196], кроме того, все, что читали из Проспера[197], Боэция[198], вследствие чего из-за тяжести занятий и в ожидании наказаний я, живя, умирал или жил, умирая.
VII. Итак, предпочитая все что угодно настоящей своей участи, я, отчаявшись душой, решил бежать. Но мешало присутствие стража (он ведь знал, что его страстно ненавидели, и по заслугам, и что у всех было страстное желание убежать). Я находился в школьной комнате, словно в ужасной тюрьме, в постоянном рабстве, под непрерывным наблюдением Аргуса[199] (за исключением лишь того времени, когда требовалось собраться всем, чтобы идти слушать Алессандро, общего учителя), ибо страх огромных мучений запрещал переступать порог [комнаты]. Что в конце концов [случилось]? В праздник блаженного Мартина, по причине торжеств которого, поистине вакханалий, было выпито вина больше обычного, он отпустил меня (что едва ли случалось в иное время) пойти поиграть в школы, где другие веселились. Я тотчас же, словно птица, вырвавшаяся из клетки, вылетаю и бегом к воротам, которые открывают дорогу на Флоренцию, выбегаю и не прерываю бега, пока не достигаю через три мили села св. Руфилла. Там меня вынудила остаться наступающая ночь. Так стал я «превосходным» путешественником: без надежды, без помощи, без путника, без знания мест и людей, без денег на дорогу. У меня была только одна монета [anconitanum], неизвестно как попавшая в ширинку [штанов]. Она стала платой за ужин и жилье.
В село прибыли торговцы из Тосканы; увидев, что я мальчик, и посчитав, что беглец из школы, что так и было в действительности, спрашивают, не хотел бы я отправиться с ними слугой. Я охотно соглашаюсь: от чего бы я отказался, лишь бы не быть у мучителя Филиппино? Итак, утром я отправляюсь с ними. Когда достигли Пьяноро, они, устроившись обедать, зовут и меня принять участие. Затем уходим, они верхом, я пешком, и я следую за ними через каменистую местность, холмы, в снег и дождь, тяжело дыша и скользя. Но так важно было уйти от взора свирепого наставника. Наконец, с приближением ночи мы нашли приют в Лояно, где я стараюсь торговцам услужить всеми способами. Они обращались со мной довольно мягко, то ли из жалости [ко мне] из-за моего возраста, то ли потому, что, заметив по некоторым признакам мой недеревенский нрав, считали, что я из знатного дома.