Коллектив авторов – Архив еврейской истории. Том 13 (страница 42)
В письмах нет никаких описаний. Из характеристик местопребывания — лишь несколько замечаний о погоде: зимних холодах, при которых возможно пересылать скоропортящиеся продукты, а вот лук или яблоки промерзают, и о лете, когда «климат ближе к уфимскому»[589]. В диалоге с внучкой появляется еще одна деталь: «здесь у меня много белок»[590], — в то время вокруг Тайшета были леса.
«Внешний» мир в письмах представлен очень небольшим количеством мест. Все письма направлялись в Киев, однако Береговский почти не вспоминал города. Лишь поясняя, как отыскать магазин музфонда, он указал сначала «нотный магазин против оперного театра»[591], а в другом письме уточнил: «ул. Ленина, выше оперного театра (с левой стороны)»[592]. Значительно активнее Моисей Яковлевич упоминал Киев в последние месяцы, пробуя узнать, вернулся ли кто-то из друзей, и особенно повстречав земляка, который затем первым выехал домой.
Второй важный город — Москва. Туда неоднократно ездила Сарра Иосифовна, чтобы подать заявления о пересмотре дела мужа или попытаться ускорить их рассмотрение[593]. В столицу также отправлены два прошения на имя Генерального прокурора, составленные самим Береговским[594]. Оттуда ожидался ответ (и даже — в последних письмах — возможная весть о реабилитации). Соответственно, фраза «Из Москвы я ничего не получал»[595], не сопровождаемая никаким контекстом, читается как отсутствие официальной реакции на жалобы.
Кроме того, Москва — место, где можно заказать ноты и каталог издательства «Музгиз» (через друзей или через службу отдела «Ноты — почтой»)[596]. Здесь также появлялся адрес: Неглинная улица[597]. Наконец, через Москву Береговский планировал возвращаться домой: он обсуждал прибытие на Казанский вокзал, а оттуда — переезд на Киевский. Там можно повстречаться со знакомой и позвонить близким друзьям. Так по мере приближения часа освобождения в письмах все отчетливее проступают реалии «внешнего» мира.
Есть некое место, куда уехали, окончив учебу, младшая дочь с мужем. В письмах его название не фигурирует: это просто одно из направлений поездок Сарры Иосифовны.
В 1951 году муж младшей дочери Эды, Вадим Соломонович Баевский, окончил Киевский педагогический институт и по распределению уехал работать в Донецкую область, в шахтерский поселок при шахте им. Киселева[598] (шахта названа в память о коммунисте Кузьме Ивановиче Киселеве, председателе комитета независимых селян, убитом в 1920 году), находившийся в составе города Чистяково (с 1964 года — город Торез). К мужу после окончания в 1952 году Киевского университета перебралась Эда Моисеевна. Здесь, а затем в ближайшем городе Сталино молодая семья прожила 10 лет.
Позже, весной 1958 года, Береговский сам побывал в Чистяково и в красках описывал его своим друзьям. Это небольшой («В городе одна центральная улица — шоссе, по которому непрерывно взад и вперед шныряют машины — легковые, грузовые и автобусы. Чуть вправо или влево уже „окраина“») и невероятно грязный шахтерский поселок («В галошах невозможно было выходить даже на тротуар, ибо он покрыт слоем липкой грязи, и галоши тотчас же тонут»)[599]. Дом, где жили Эда Моисеевна с мужем и дочерью, отапливался печкой, и Моисей Яковлевич поясняет: «Возни с ней немного — она топится без перерыва и два раза в день нужно засыпать уголь, утром выгрести шлак. Минут 10–15 и вся операция готова»[600]. От лагерных это письмо отличается не только многочисленными подробностями; оно полно жизнерадостного света, любования детьми и внучкой, их распорядком, их умением жить наполненной жизнью. О бытовых трудностях — печке, отсутствии в доме водопровода и туалета — Бреговский узнал из писем жены, еще будучи в лагере: «Из твоего письма от 8/IX у меня осталась царапина — будто Эдочка с Вадиком не так хорошо живут»[601].
Дополняют картину «внешнего» мира Караганда (Карагандинская область) и Красноярский край, упомянутые в письмах 11–19 февраля 1955 года. Это места, куда заключенного могли направить на поселение, лишив его права вернуться в родные места. Но в письмах Береговского они — лишь названия неведомых земель: «Там весна раньше, чем здесь, наступает»[602] и «говорят, что там ветры очень беспокойные, но люди живут ведь»[603].
Сохранилось 37 писем и две телеграммы. Некоторые письма занимают по несколько плотно исписанных страниц. Например, в одном конверте были посланы записи, датированные 25-м и 26-м, дополненные постскриптумом от 28 апреля 1952 года[604]. Другие — лаконичны. «Я писал и пространные письма, но ты их, к сожалению, не получила», — оправдывал Моисей Яковлевич краткость своих посланий.
В особлагах (и в ИТЛ Озёрном в частности) письма разрешалось получать только от родственников. Сами заключенные имели право отправлять по два письма в год. За любое нарушение лагерного режима (например, невыполнение дневной нормы работы) человек мог быть лишен переписки на несколько месяцев (отправленную ему корреспонденцию и посылки также могли задерживать). «Внеочередное» письмо являлось одним из видов поощрения. Береговский получал такое разрешение дважды — за достижения в работе с организованным им хором[605]. Лишь с апреля 1954 года, когда после реорганизации Озёрный утратил статус особлага, заключенным позволили писать домой чаще, и Моисей Яковлевич посылал весточки дважды в месяц (из этой корреспонденции первые месяцы до адресата доходило меньше половины). Таким образом, в нашей подборке два письма от 1951-го, четыре — от 1952-го, три от 1953-го, семнадцать от 1954-го и одиннадцать от января — марта 1955 года.
Письма и посылки доставлялись нерегулярно, могли идти больше месяца (даты почтовых штемпелей на одном из конвертов: 03.05.52–21.06.52). В письме от 26 апреля 1952 года Береговский сообщал: «Недавно я получил 50 р. Это, вероятно, те, о которых вы мне писали прошлым летом».
Не дойти корреспонденция могла и по иной причине. Как известно, лагерная переписка подвергалась строгой цензуре. В двух случаях мы видим замаранные строчки. Предположительно часть писем была изъята: в них могли усмотреть запретные к передаче сведения. К таковым относилась, например, информация о характере производства, внутреннем распорядке, о каких-либо происшествиях, болезнях и эпидемиях. Не допускались жалобы на быт и питание, на судебно-следственные органы[606].
Понимая ненадежность связи, Береговский в нескольких письмах подряд повторял свои пожелания о присылке нот, книг или журналов. «Не стесняйтесь повторять более интересные новости в нескольких письмах», — просил он[607]. Из письма от 26 января 1955 года понятно, что родные начали нумеровать свою корреспонденцию: «Позавчера получил, наконец, ваших два письма (№ 6 и 8; 7-го пока нет)», — писал им Моисей Яковлевич. «Пропавшее» послание так и не дошло до адресата, — как видно, и там могли усмотреть нежелательную информацию.
Поскольку писать можно было только близким, именно их упоминания мы встречаем чаще всего. Береговский обращается к каждому, ласково варьируя их имена. Его жена —
Береговский пишет, уделяя внимание каждому. Он обращается к своим близким напрямую и старается говорить на темы, значимые для каждого из них. Его беспокоит здоровье старшей дочери, с детства страдавшей тяжелым пороком сердца, тревожат вести о болезнях детей (как понятно из писем, от него скрывали, что дочь Ира, имевшая диплом врача, не могла устроиться на работу[613]). Моисей Яковлевич стремится поддержать в младшей дочери желание учиться дальше, работать над диссертацией, обсуждает тему исследования. Трехлетней (а потом и пятилетней) внучке он пишет на отдельных листах крупными буквами и получает ответы (как известно из корреспонденции его жены, девочка «диктовала» свои письма бабушке).
Каждому — иногда задолго до наступления праздника — Береговский шлет поздравления, перечисляя «именинниц» (по советскому обычаю отожествляя день рождения с именинами). А в ноябре 1954 года, обращаясь к Ире, добавляет: «Будем надеяться, что это последний год, когда мы празднуем свой общий день рождения врозь»[614].
Об общем с дочерью празднике Моисей Яковлевич говорит также в другом письме, несколько лет спустя, в декабре 1957 года:
Как прошли наши с Ирой именины? Я себя в этот день неловко чувствую. Тому причиной целый ряд мотивов, из которых главный — это чувство неловкости, когда сосредотачивают внимание на моей персоне. В моем детстве и в среде, в которой я рос, этому (т. е. празднованию дня рождения) не придавали никакого значения и я, вероятно, впитал в себя равнодушное отношение к этому событию. <…> Следует к тому же помнить, что это условное понятие, так как на самом деле я день своего рождения не установил, — для этого я должен был бы раздобыть еврейский календарь за соответствующий год и установить дату, в которой приходится третий день праздника Маккавеев (Хануко[615]). Я давно решил оставить это своему будущему биографу, самому не стоит заниматься такого рода изысканиями[616].