18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Колин Таброн – Амур. Между Россией и Китаем (страница 14)

18

Выхожу на яркий свет улицы. Щит на близлежащей ограде изображает знаменитостей, которые за последние двести лет побывали в Нерчинске. Рядом с Чеховым я вижу мрачный профиль и свисающие усы американца Джорджа Кеннана, который путешествовал по Сибири в конце девятнадцатого века и показал царский карательный режим в мрачно-разоблачительном двухтомном труде «Сибирь и система ссылки». Предыдущие его работы убедили российские власти, что Кеннану можно доверять, и он больше года, все сильнее теряя иллюзии, изучал каторжные шахты и тюрьмы Восточной Сибири, больше всего возмущаясь после встреч с узниками совести. После бездарного восстания декабристов против царя Николая в 1825 году и жестоко подавленного польского восстания 1863–1864 годов противников режима сослали в безобидно названный Нерчинский горный округ, дикие территории которого простирались на тысячи квадратных километров к юго-востоку. В 1885 году Кеннана отталкивало не столько опасное состояние шахт, сколько антисанитария в тюрьмах, где заключенные месяцами бездельничали под присмотром безразличных и коррумпированных служащих.

В Нерчинск он приехал совсем измотанным, оказался в самой отвратительной гостинице в своей жизни и с горьким юмором описал шныряние крыс и тараканов, зеленоватую раковину для умывания, одновременно служившую туалетом, а также отсутствие кровати и зеркала, чтобы получить «меланхолическое удовлетворение от созерцания своего обмороженного лица». Именно Кеннан оставил наиболее полное описание дворца Бутиных, тогда еще нетронутого, и приветствовал Михаила Бутина как «наполовину американца по идеям и симпатиям».

Вернувшись домой, Кеннан многие годы читал лекции, которые посетило больше миллиона американцев; иногда он поднимался на сцену в одежде заключенного с надетыми кандалами. Полвека спустя его внучатый племянник Джордж Фрост Кеннан стал влиятельным дипломатом, историком и специалистом по СССР – противостоя империи, трудовые лагеря которой намного превосходили по ужасу те, которые осуждал его родственник.

В деревне Калиново в нескольких километрах южнее Нерчинска стоит одинокая церковь, где, по слухам, захоронен Ерофей Хабаров, жестокий первопроходец Амура. Издалека, задолго до попадания в деревню, я замечаю почерневшие главы, покосившиеся под крестами. Гигантские трещины раскололи фасад церкви сверху донизу. Везде в проломы вливается кустарник. Там, где могли быть могила или памятник, из фундамента высыпаются оштукатуренные кирпичи. Кто-то повесил несколько икон и поставил жестяной стол в качестве алтаря.

– На западе России церкви сохраняют, – с горечью говорит мне одна деревенская женщина, – а нашим позволяют разрушаться. – Она преподает в местной школе и не знает, что рассказывать детям. – Наша церковь за пятьдесят лет превратилась в руины. Был когда-то какой-то памятник, но он исчез. Никто его не помнит.

Другая легенда гласит, что тут под стенами был похоронен брат Хабарова – Никифор. Однако эту Успенскую церковь поставили в 1712 году (едва ли не старейшая каменная церковь в Восточной Сибири), а Хабаровы умерли за десятилетия до того. Самого Ерофея отозвали в Москву для разбирательства его многочисленных преступлений, затем помиловали; дальше он лишь эпизодически упоминается в документах. Место его смерти неизвестно. Советские историки свели его злодеяния к простой сноске и приписали ему присоединение к России всего бассейна Амура, словно Нерчинского договора никогда не существовало.

Копия договора когда-то выставлялась во дворце Бутиных, но я ее не нашел. После вопроса меня отвели по лестнице в кабинет наверху, где смотритель вытащил его из красной папки и крайне осторожно положил мне на колени. Никто не знал возраста документа, а его тройной текст был для меня нечитаемым: латынь иезуитов, маньчжурское письмо (с красивой печатью) и старая русская кириллица, которая своей изысканной и красивой точностью создавала иллюзию, что она долговечнее других.

Глава 4

Шилка

Моя гостиница пуста. Кто-то кормит кур, кто-то убирает коридоры, но я никого из них не вижу. Номер у меня большой, и я собираю одеяла и подушки с других кроватей, чтобы перед сном обложить свои ребра и лодыжку. Ночью от боли ничего не отвлекает. Ты задаешься вопросом, не следует ли вернуться домой, но знаешь, что не вернешься. Если решишь пропустить какое-то запланированное место, то оно немедленно начнет мучить своими перспективами и обещаниями.

К утру я становлюсь несколько смешным. Я сижу, страдающе, на кровати, соображая, как встать. Чтобы нагнуться – завязать шнурок или поднять что-то упавшее, – нужно проявлять досаждающую осмотрительность. Присесть над дырой в уборной – опасный риск. На улице я ловлю себя на том, что иду мелкими немощными шажками, как после инсульта, и с сочувствием вспоминаю стариков моей юности. Теперь я один из них.

Однако остается глупая гордость. Надеюсь, что мою неуверенную походку не примут за пьяную. Я пытаюсь удлинить шаг. Может быть, меня сочтут жертвой несчастного случая на производстве: возможно, даже примут за ветерана – Героя Социалистического Труда (хотя в Нерчинске заводов не осталось). Когда я иду, болящие ребра отвлекают от пульсирующей лодыжки – словно я могу выдерживать только одну боль за раз. Где-то примерно через час, если окружающая обстановка достаточно отвлекает, боль растворяется в теле, пока о ней почти не забываешь.

Поэтому я снова, полный предвкушений, поворачиваю на восток и преодолеваю почти сто километров до Сретенска – за рулем машины угрюмый студент, подрабатывающий извозом и желающий жить в Лондоне. Местность вокруг меняется. Призрачные линии холмов по обеим сторонам дороги начинают уплотняться и сходиться. Деревни становятся меньше и беднее. В Сретенске боковой путь железной дороги заканчивается тупиком с застрявшими вагонами на дальнем берегу Шилки. Здесь, где горы начинают поджимать реку на ее пути к Китаю, этот маленькой городок продолжает жить в искривлении времени. Когда-то в Сретенске встречались сухопутный поток товаров с запада и судоходная река, текущая на восток, и более полувека флотилия пароходов была канатом, связывающим Европейскую Россию и побережье Тихого океана. Но в 1916 году Транссиб обошел маленький речной порт, который сразу устарел, и теперь я въезжаю в городок мягкого спокойствия, где дорога с деревянными домами оказывается центральной улицей, лесистые холмы маячат совсем рядом, и ничто не перекрывает прошлое. Дома с резными наличниками и яркими раскрашенными ставнями могут оказаться избушками из русских народных сказок, где живут ведьмы-людоедки или дурачки, а над пустой рекой сохранились красивые здания из оштукатуренного кирпича.

Единственная гостиница здесь спрятана в ветшающем здании с лепниной и облупившейся побелкой, которое стоит у парка, спускающегося к причалу. Каменная лестница внутри ведет мимо голландской печи в помещение из отполированного временем дерева. В 1904 году здесь располагался Русско-Китайский банк, но теперь массивные железные двери открываются в душную бильярдную. Единственный человек здесь – девушка-администратор с грустными глазами, уткнувшаяся в мобильный телефон. Я иду по темному коридору под позолоченными светильниками и маленькими канделябрами, украшающими его подобно макияжу. Старинные напольные часы отбивают время наугад, а заводной граммофон крутит на 78 оборотах в минуту песню Марии Лукич «Не улетай».

Возможно, интимная камерность городка, спрятанного в холмах и укутанного рекой, распространяет мягкую эйфорию. Безотлагательность моего путешествия затихает, и я погружаюсь в благотворную праздность. Даже памятники города кажутся тающими в далеком прошлом. Выкрашенный серебрянкой Ленин машет рукой из заросшего парка, а единственный видимый корабль – списанное сторожевое судно, установленное в качестве памятника. Но я слышал, что дважды в неделю из города Шилка сюда приходит небольшое пассажирское судно, которое идет дальше по течению к отдаленным поселениям, и я смотрю на реку, уходящую на восток к Китаю, извиваясь между заросшими лесом холмами.

Три дня я нянчусь с этой идеей, нервно прогуливаясь вдоль Шилки по ухабистой дороге, пока великая река блестит рядом. На огородах трудятся старики, через дорогу бесконтрольно бродит скот. Река стала чуть шире, чем неделю назад – наверное, метров триста пятьдесят, но здесь она течет по-иному: ее сковывают холмы, а поверхность искажена частыми водоворотами, словно у ртути. И она сохраняет одиночество. Никто не рыбачит, никто не плывет. Тишина такая, что слышно, как разговаривают люди на противоположном берегу.

Однако более полувека назад здешняя набережная, сжавшаяся сейчас до нависающей над водой платформы, была нервным центром неопрятного транзитного городка. На немногочисленных сохранившихся снимках мигранты из России и Украины стоят на причале с оборванными детьми и упакованными вещами в ожидании парохода, который, возможно, повезет их к новым надеждам. Они выглядят трогательно незащищенными. Женщины в ситцевых юбках и мужчины в овчинах, уже измученные работой, отправляются на отведенные им участки земли – к лотерее наводнений и маньчжурских бандитов. Такие семьи присоединялись к казакам и гарнизонам на Амуре в качестве земледельцев и торговцев. Многие были старообрядцами – сектантами, не принявшими реформы в православии, и их бережливость и трудолюбие создали в итоге скромный достаток этого региона, пока их не поглотили крестьяне, хлынувшие по Транссибирской магистрали, и напасти Гражданской войны.