18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Колин Таброн – Амур. Между Россией и Китаем (страница 11)

18

Дмитрий знает его единственного рукоположенного монаха, который открывает скрипучие двери и ведет нас к трапезному столу. На нем черствое печенье, варенья и ломтики бесцветного мяса. Монах безмолвно берет их. Его глаза скользят по мне, и это слегка нервирует. У него лицо безмерно загадочного ребенка: идеальный овал. Время от времени он пискливо хихикает над чем-то смешным лично для него. Возможно, это я. Думаю, что это хихиканье заставляет меня принять его за дурачка.

Я хочу спросить о его призвании, но все его ответы банальны и уклончивы, словно такие расспросы неуместны. Дмитрий тихо сидит и ничего не ест. Слава уткнулся в свой компьютер. Меня удивляет одиночество монаха. Если не считать пяти лам, которые трудятся неполный день, а на ночь возвращаются к своим семьям, он тут один.

Сто лет назад на бурятских землях молодого Советского Союза было 47 дацанов и 15 тысяч лам. Но, как и в Монголии, во времена сталинского террора монахов отправили на расстрел или в ГУЛАГ, а монастыри сровняли с землей.

Я для затравки осторожно спрашиваю:

– Что тут происходило?

Монах накалывает кусочек мяса и прерывает молчание.

– Молодые сбежали. Тех, кто мог работать, отправили в лагеря. Стариков вывели и расстреляли. Вон там, у реки. – Он машет рукой на восток. – Монастырь превратили в арсенал и конюшню. Так он и выжил.

– А простые люди, те, кто верил?

– Сохраняли в тайне святые изображения и помнили молитвы. Но когда пришла свобода, обнаружили, что их дети не могут понять их забавного пения и странных поклонов.

Он снова пронзительно хихикает.

Я подумал, что их отчуждало и многое другое. К моменту распада Советского Союза сельскохозяйственное устройство страны изменилось: коллективизация трансформировала структуру деревенской жизни, а организованная вера практически исчезла. Пять лам, бежавших из этого дацана в Китай, вернулись после 1995 года.

– Но они были уже очень стары, – говорит монах, – и они умерли.

Теперь, когда государственные репрессии исчезли, влияние прошлого стало явным. Он, наверное, еще мог представлять, как эти залы снова оглашаются пением сотен лам и шумом преподавания. Вместо этого существует только его молчание. В каком-то смысле это выглядит более печальным и законченным, нежели репрессии; но я не могу найти слов, чтобы тактично продолжить расспросы, а он продолжает сидеть напротив меня, чуть улыбаясь и хрустя печеньем. Коренастое телосложение и монастырская одежда придают ему несколько ребячливую напыщенность.

Он повторяет:

– Их дети отдалились, но иногда интересовались внуки. Ведь это их прошлое…

– У вас было так же?

– Нет, это не мой случай. Мои родители были безразличны.

Но он не продолжает об этом, а сгоняет мух с мяса. По его словам, он четыре года изучал буддистскую философию в Карнатаке.

– Но так и не закончил, потому что ленился. – Хихиканье. – И в Индии жарко. Так что я добрался сюда.

Он набрасывает муслиновую ткань на несвежую еду и мух, и мы все встаем и пробираемся в темноте к гостевому домику. Пока мы идем, я ощущаю какие-то отзвуки сзади. Шум глухой, как будто за рекой стоят или сносят огромное здание. Однако остальные молчат. Наш гостевой домик – это мрачное помещение, задыхающееся от пыли подобно астматику. На кроватях вдоль стен лежат несколько потрепанных одеял, а матрасы испачканы перекрывающимися пятнами мочи. В пластиковой лохани стоит покрытая пленкой вода. Через слабость пробираюсь сквозь траву и кустарник к уличному туалету, раскинув руки, как канатоходец в ночи. Когда возвращаюсь, Дорчже обращает внимание на мою бледную лодыжку и наклоняется, с внезапной чуткостью прикладывая к ней свои ладони.

– Чувствуете тепло? Чувствуете, как оно течет?

Батмонх как-то предложил болеутоляющие и повязку; Дмитрий прописал тибетские масла; сейчас этот робкий монах склонился рядом со мной, передавая свою лечебную энергию. Вру, что чувствую. Что становится лучше.

Дмитрий говорит:

– В монастыре есть лекарства. Завтра спросим у монаха. – Он ощущает мою нерешительность, затем заверяет: – Может, он кажется странным, но он очень умен. Он называет себя ленивым из-за скромности. Он знает несколько языков, включая санскрит и средневековый тибетский, и понимает по-английски лучше, чем вы думаете.

Мне стыдно. Меня сбили с толку девчачий смех и детское лицо. Может быть, ему просто так нравится. Дмитрий осторожно присаживается на край моего матраса.

– Не знаю, как он пришел к буддизму. Он говорит, что его родители были атеистами. – Он слабо улыбается. – Но тогда и мои тоже…

– Всегда были?

Он так редко говорит о себе.

– Да, всегда. – Его голос отстраняется, словно речь о чем-то давно прошедшем. – Отец работал в комсомоле, молодежной коммунистической организации. Работал в Крыму (там я и родился) и в Узбекистане. Но никто особо не верил.

Он удивленно смеется. Капюшон с его бритой головы соскользнул.

– А вы? – спрашиваю я.

– Я долго работал на Славу в Китае. Меня всегда привлекал Восток. Много путешествовал – всегда в одиночку, как и вы. Потом однажды я приехал в провинцию Сычуань – там, где она граничит с Тибетом. Если пойдете на запад от Чэнду, далеко, то доберетесь до горного перевала, и там очень красиво. Помню, что, когда я проходил, мне показалось, что я перехожу от одного сознания к другому… и что-то со мной произошло…

Он разглаживает кусок мятой бумаги и набрасывает для меня: Чэнду – Кандин – Литун – Даочэн. Он пишет это так, словно это святая земля. Я должен попасть туда, прежде чем умереть.

– Повсюду монастыри. Это был измененный мир. Я ощущал, что люди живут по-другому, по другим законам. Там есть гора с тремя вершинами, ее называют Ядин, – он наносит ее на бумагу, – я обошел ее вокруг с тибетскими паломниками, и была какая-то чистота. Но ничего мистического. Люди там очень жесткие, очень прямые. Я не мог говорить ни с ними, ни с монахами. Я все еще не совсем понимаю… Мне было тридцать пять, не юноша. Я не понимаю, как это изменило меня. И это только начало. Прошли годы, прежде чем я оглянулся и понял… – Он встает и идет к своей кровати у дальней стены. В голосе появляется какой-то учительский авторитет. – Но меня привлекла не реинкарнация и не что-то таинственное. Привлекли моральные принципы: те ценности, которым стоит доверять.

Я кладу одеяло на испачканный матрас, но заснуть не могу. Единственный свет исходит от компьютера Славы. Он настраивает для меня свой мобильник, и я выхожу на улицу при свете звезд и звоню жене. Она следит за моим путешествием по карте. «Ты в месте под названием Цугол?» – спрашивает она. Тревога в голосе слышна даже при такой неустойчивой связи. Она говорит, что я нахожусь в самом центре грандиозных российско-китайских военных учений. Это во всех газетах: крупнейшее такое событие за сорок лет, 300 тысяч солдат… Когда она это говорит, я слышу, как тяжелая техника проезжает мимо стен монастыря.

Пытаюсь уснуть. Однако такое ощущение, что Дорчже пробирается ощупью курить каждый час; а один раз Слава начинает долго заниматься йогой, так что я просыпаюсь и вижу его огромный перевернутый торс рядом с моей кроватью; ноги у него там, где должна находиться голова, или переплетаются позади к полу. Гораздо позднее мой сон прерывают армейские грузовики, двигающиеся сплошной колонной. Их оранжевые огни мигают в окнах без штор, и, когда я просыпаюсь через пару часов, они все еще проходят мимо.

Все напряжение на идеальном лице монаха разгладилось. Он становится доброй куклой. «Вы путешествовали по Монголии? Знаете, что там поклоняются Чингисхану. Это потому, что они очень бедные, и им больше нечего делать…» Затем снова раздражающее хихиканье. Вчера я недооценил его. Сегодня я ищу в его словах эзотерическую мудрость.

На рассвете он ведет нас по святилищам монастыря; вдали слышна стрельба. Главный храм поднимается над нами тремя этажами киновари и золота. Многоярусные крыши в мирной симметрии загнутых кверху карнизов со свисающими по углам крохотными колокольчиками плывут над его крылатыми колоннами, облицованными многоцветным камнем. По стенам сияют диски из тусклого золота, призванные отпугивать демонов.

Монах говорит, что храм сгорел дотла в 1991 году, а потом был скрупулезно восстановлен. Он вытаскивает из одежды айфон и показывает фотографию, датированную 1890 годом. Выцветший монохромный снимок изображает лам, выстроившихся плотными рядами в праздник Белого слона. Верующие заполняют даже боковые лестницы.

Сквозь сияние малиновых колонн и радужных драпировок мы проходим к белому алтарю с пластмассовыми цветами. Сияющая золотая фигура – не Будда, а почитаемый учитель Цонкапа[27], статуя которого множество раз повторяется на окружающих полках – больше тысячи маленьких фигурок. Монах произносит: «Когда вы поклоняетесь здесь, то чем больше его изображений, тем больше пользы вам!» Я с недоверием думаю про себя, что звуки его хихиканья звучат как-то пронзительно. Смотрю на его непроницаемое лицо. Но, может быть, эти звуки означают что-то еще. Возможно, они непереводимы. Рядом с алтарем негромко поет одинокий лама с лицом цвета красного дерева, а монах проходит дальше.

Он говорит, что 108 драгоценных рукописных свитков монастыря, некогда считавшихся утерянными, восстановлены – за исключением первого. Дмитрий за моей спиной шепчет: