Кнут Гамсун – Пан (страница 2)
Эзоп был неспокоен, временами он поднимал морду и нюхал воздух, страдая от непогоды, и чуткие его ноги дрожали; так как я с ним не разговаривал, он улегся между моих ног и уставился, как и я, на море. И ни одного возгласа, ни одного человеческого слова нигде не было слышно, ничего, только глухой шум вокруг моей головы. Далеко в море стояла скала, она стояла одна; когда море набрасывалось на нее, она выдвигалась каким-то сумасшедшим винтом, нет, скорее представала как морской бог, который приподнимался весь мокрый из воды и смотрел на мир и фыркал так, что волосы и борода становились колесом вокруг его головы. И вот он опять нырял в кипящий прибой.
И в самый разгар бури показался с моря маленький, черный, как уголь, пароход…. Когда я вечером отправился к пристани, маленький, черный, как уголь, пароход уже находился в гавани; это быль почтовый пароход.
Много народу собралось на набережной посмотреть на редкого гостя; я заметил, что у всех без исключения были голубые глаза, конечно со всем разнообразием оттенков. Молодая девушка в белом шерстяном платке стояла поодаль; у нее были очень темные волосы, и белый шерстяной платок резко выделялся на ее волосах. Она с любопытством смотрела на меня, на мою кожаную куртку, на мое ружье; когда я с ней заговорил, она смутилась и отвернула голову в сторону. Я сказал: ты всегда должна носить белый шерстяной платок, это идет к тебе.
В это время подошел к ней широкоплечий человек в исландской рубашке, он называл ее Евой. Это была, очевидно, его дочь.
Я знал широкоплечего человека, это был кузнец, местный кузнец. Несколько дней тому назад он ввинтил в одно из моих ружей новую капсюльку…
А дождь и ветер делали свое дело и согнали весь снег. В течение нескольких дней над землею веяло враждебным и холодным настроением, ломились сгнившие ветки, и вороны собирались в стаи и кричали. Это продолжалось недолго, солнце было близко, как-то раз утром оно взошло из-за леса. Нежная полоса пронизала меня сверху до низу, когда восходило солнце; и я вскинул ружье на плечи в безмолвной радости.
IV
В это время я не испытывал недостатка в дичи, я стрелял всё, что хотел, зайцев, тетеревов, белых куропаток, и когда мне случалось бывать внизу, на морском берегу, и приближаться на расстояние выстрела к какой-нибудь морской птице, я стрелял также и ее. Это было хорошее время, дни становились длиннее и воздух прозрачнее, я снаряжался на два дня и отправлялся в горы, на горные вершины; я встречал лопарей и доставал у них сыр, небольшими кусочками, жирный сыр, отдававший травой. Я бывал там не раз. На обратном пути, я всегда стрелял какую-нибудь птицу и совал ее в ягдташ. Я усаживался и привязывал Эзопа. На милю ниже, под собой видел я море; отвесы скал были мокрые и черные от воды, которая струилась по ним, капала и струилась с одной и той же коротенькой мелодией. Эти короткие мелодии среди гор не раз коротали мне время, когда я сидел там и смотрел кругом. Вот журчит здесь этот слабый бесконечный звук один-одинешенек, думал я, и никто его не слышит, и никто о нем не подумает, а он журчит себе здесь всё время, всё время. И мне не кажется уже больше, что в горах так пустынно, когда я слышу это журчанье. По временам что-нибудь происходило: гром потрясал землю, отрывался обломок скалы и стремительно скатывался к морю, оставляя за собой дорожку каменной пыли; в то же самое мгновенье Эзоп поднимал морду против ветра и с удивлением втягивал в себя непонятный для него запах гари. Когда снежные воды промыли в скалах трещины, достаточно было одного выстрела или даже резкого крика, чтобы оторвать огромную глыбу и пустить ее под гору…
Проходил час; может, больше: время шло так быстро. Я отвязывал Эзопа, набрасывал ягдташ на другое плечо и отправлялся домой. День склонялся к вечеру. Ниже, в лесу, попадал я непременно на свою старую знакомую тропинку, на узкую ленту тропинки, с удивительнейшими изгибами. Я обходил каждый изгиб, времени у меня было сколько угодно, спешить было нечего, никто не ждал меня дома; свободный, как властелин, шел я там и бродил по мирному лесу не спеша, как мне того хотелось. Все птицы молчали, только глухарь токовал где-то вдали, токовал, не переставая.
Я вышел из леса и увидал перед собой двух людей. Они гуляли, я к ним приблизился, одной из них оказалась Эдварда, я узнал ее и поклонился, ее сопровождал доктор. Я показал им свое ружье, они так же заинтересованно осмотрели мой компас, ягдташ; я пригласил их к себе в хижину, они обещали как-нибудь зайти.
И вот наступил вечер. Я пришел домой и развел огонь, зажарил птицу и поужинал. Завтра опять будет день… Тихо и спокойно повсюду. Я лежу весь вечер и смотрю в окно, волшебный блеск покоился в это время на полях и лесах, солнце зашло и окрасило горизонт жирным, красным светом, неподвижным, как масло. Небо было совершенно безоблачно и прозрачно, я погружался взором в это ясное море, и, казалось, я лежал лицом к лицу с дном мира, и мое сердце признательно билось, устремляясь на встречу этому обнаженному дну и чувствовало себя там как дома. Бог знает, думал я про себя, почему горизонт одевается сегодня в лиловое с золотом, уж не праздник ли там наверху во вселенной, торжественный праздник, со звездной музыкой и с катаньем в лодках по рекам. Похоже на это! И я закрывал глаза и участвовал в этом катанье, и мысли вихрем проносились в моем мозгу… Так проходил не один день.
Я бродил по окрестностям и наблюдал, как снег превращался в воду и как таял лед. Иногда за несколько дней я ни разу не разряжал ружья, когда у меня в хижине было еще достаточно запасов пищи; свободный, я бродил только по окрестностям, а время шло своей чередой. Куда я не обращал свой взор, везде было на что посмотреть и что послушать, всё изменялось понемногу каждый день, даже ивняк и можжевельник ожидали весны. Я ходил, например, на мельницу, она еще не оттаяла; но земля вокруг нее была утоптана с незапамятных времен и свидетельствовала о том, что туда приходили люди с мешками зерна на спине и обратно получали их с мукой. Я ходил там, как будто среди людей; и на стенах было вырезано много букв и дат. Ну, вот!
V
Писать ли мне еще? Нет, нет. Только немножко, для собственного моего удовольствия и потому, что это занимает мое время – эти рассказы о том, как наступала весна два года тому назад и какой вид имело тогда всё кругом. Земля и море начинали немного пахнуть, слащавый запах сернистого водорода распространялся от старых листьев, гнивших в лесу, и сороки летали с веточками в клюве и строили гнезда. Еще дня два, и ручьи вздулись и начали пениться, кой-где показывались капустницы, и рыбаки возвращались домой со своей ловлей. Приплыли две яхты купца, нагруженные доверху рыбой, и стали на якоре против своего места сушки, вдруг появилась жизнь и движение на самом большом из островов, где должна была сушиться рыба. Я видел всё это из своего окна.
Но до моей хижины не доносилось никакого шума, я как быль, так и оставался один. Иногда проходил кто-нибудь мимо, пару раз я видел Еву, дочь кузнеца, у нее появились на носу две веснушки.
– Куда это ты? – спросил я.
– За дровами, – отвечала она спокойно.
В руках у нее была вязка для дров и на голове был надет белый платок. Я смотрел ей вслед, но она не обернулась.
Так проходили много дней, а я не видел практически ни одной живой души. Весна ломилась, и лес светился; для меня было большим удовольствием наблюдать за дроздами, которые сидели на верхушках деревьев, смотрели на солнце и кричали. Иногда в два часа утра я уже был на ногах, чтобы принять участие в радостном настроении, которое овладевало птицами и зверями, когда всходило солнце.
Весна пришла так же и ко мне, и в моей крови стучало временами, как от шагов, я сидел в хижине и думал пересмотреть свои удилища и лески, но я пальцем не пошевелил, чтобы за что-нибудь приняться; радостная, неясная тревога трепетала в моем сердце. Вдруг Эзоп вспрыгнул, замер на вытянутых лапах и отрывисто залаял. Кто-то подошел к хижине, я поспешно снял свою фуражку с головы и уже слышал голос Эдварды в дверях. По-дружески и запросто она и доктор пришли навестить меня, как и обещали.
– Да, он дома, – говорила она. И она вошла и протянула мне руку совершенно по-детски. – Мы были здесь также вчера, но вас тогда не было дома, – объяснила она.
Она уселась на нарах, на одеяло, и осматривала хижину; доктор сел рядом со мной на длинную скамью. Мы разговаривали, я рассказал им, между прочим, какие звери водились в лесу и какую дичь я не мог больше стрелять, так как на нее был наложен запрет. Сейчас, например, был запрет на глухарей.
Доктор опять был неразговорчив; но, когда он заметил мою роговую пороховницу, на которой была изображена фигура Пана, он оживился и начал рассказывать мне о Пане.
– А как же вы выживаете, – сказала вдруг Эдварда, – если на всю дичь нельзя будет охотиться?
– Я ловлю рыбу, – отвечал я.
– Но вы можете приходить ужинать к нам, – сказала она. – В прошлом году англичанин жил в вашей хижине, он тоже часто приходил к нам поужинать.
Эдварда смотрела на меня, и я смотрел на нее. Я почувствовал в это мгновенье, что что-то шевельнулось в моем сердце, как будто легкое, мимолетное дружеское приветствие. Это от весны и от солнечного дня, думал я об этом потом.