18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Клод Фаррер – Сочинения в двух томах. Том 1 (страница 98)

18

Ширмы в салоне Колури — это альфа и омега всей обстановки. Они неожиданным образом размножаются. От одной стены до другой я насчитал восемь штук. Восемь ширм, турецких, персидских, китайских, японских, французских, восемь довольно высоких ширм, создающих своими зигзагообразными стенками восемь добавочных уголков, а вместе с четырьмя основными углами комнаты — двенадцать восхитительных, остроумно скомбинированных тайников. Настолько остроумно, что, когда я вошел в эту комнату, полную гостей, я подумал, что она пуста! Но это — минутное впечатление. Во всех двенадцати уголках болтали что есть мочи.

Стереотипное представление. При слове «маркиз» хозяйка дома, сначала совершенно бесстрастно сидевшая в своем кресле, вскакивает, как автомат. Я так и знал. Ведь мы в Константинополе.

— Калиопа! Христина!

Третьи и седьмые ширмы задвигались. Появились Калиопа с Христиной.

— Мои дочери, господин маркиз…

Сюрприз: Калиопа так походит на Христину, что я ни за что на свете их не распознал бы. Те же правильные, твердые черты, чуть-чуть тяжеловатые; те же красивые, бесконечные, длинные глаза, тот же матовый теплый цвет кожи, те же чувственные губы. И, конечно, одинаковый туалет. Возраст: между двадцатью и тридцатью. Более точно сказать абсолютно невозможно. Вероятно, двойни. Но как их не путают ухаживатели?

Между тем мною завладевает мадам Колури. Кресло отставлено, и мы оба на диване шахнишира. Шахнишир — это закрытый стеклянный балкон, какие имеются во всех домах на Востоке. В гостиной Колури шахнишир образует тринадцатый загроможденный уголок, которому зеленые растения в кадках придают такой же укромный вид, как и у других двенадцати.

Нет больше ни Калиопы, ни Христины. Они скрылись снова за своими верными ширмами. Их, конечно, там ждали с нетерпением. Теперь гостиная снова кажется пустынной, несмотря на глухое журчанье в двенадцати клетках. И за зелеными растениями мы с мадам Колури совершенно одни.

Мадам Колури улыбается мне чрезвычайно томно. Она повернулась ко мне так, что ее правая нога касается моей левой от щиколотки до колена, и во время разговора ее рука чаще притрагивается к моим брюкам, чем к ее платью. Я не уклоняюсь: нужно приноровляться к обычаям страны. Мадам Колури вовсе не дурна: она сохранила больше чем остатки красоты, и в полумраке ей можно дать самое большое тридцать девять весен.

Она говорит. Но ее слова менее выразительны, чем жесты. Голос подлинной гречанки — хриплый до последней степени.

— Значит, вы из Франции, маркиз? Хорошо ли проехались?

Я наугад отвечаю «да», полагая, что она хочет спросить про мое путешествие.

— Я знала по газетам, что вы приедете. Мне очень хотелось с вами познакомиться. Но я была уверена, что кто-нибудь из моих знакомых вас приведет, и я делала терпение.

«Делать терпение»? Здесь говорят на специальном языке. Я убедился в этом еще раз: седьмая ширма шумно отодвинулась. Мадемуазель Калиопа… или мадемуазель Христина? Которая из них?.. — с громким смехом высунулась вперед:

— Представьте, maman, мадам Филомен разошлась со своим старым зеленым платьем.

— Ее муж сгорит, — ответила, поднимаясь, мадам Колури.

Она направляется к седьмой ширме. Происходит мгновенный обмен: мадемуазель Калиопа замещает ее в шахнишире. Калиопа, а не Христина: я, не смущаясь, поставил этот вопрос — и мне улыбнулись.

— Да, мы с сестрой очень похожи. Иногда выходит очень забавно. Значит, вы из Франции? Вы хорошо проехались?

И все повторяется сначала до конца, чтобы не рассмеяться. Я наблюдаю за рукой, которая, несомненно по наследственности, ложится на мое колено. Это красивая, холеная, несколько крупная рука; крупнее моей; правда, не одна женщина пожелала бы иметь такую руку, как моя.

Мадемуазель Калиопа заметила мой взгляд.

— Ах! Не смотрите! У меня ужасная лапа, не то что ваша… Не правда ли?

Она сует мне руку в самый нос для оценки. Я не могу уклониться от скромного поцелуя. Она подняла широкий рукав до самого плеча.

Да, требуется поцелуй, очень короткий. Впрочем, я свершаю его охотно. Позади одной из ширм шорох. Мадемуазель Калиопа разглядела сквозь листву, в чем дело.

— О, пардон! Эмир Шекиб уходит, я должна с ним попрощаться…

Она бросается туда. Я не знаком с эмиром — и смотрю в щель между занавесками… Конец улицы, какая-то стена, сад…

Но вот она вернулась — девица с красивыми руками. Она снова садится, снова кладет свою руку на мое колено. Я продолжаю нашу беседу с того места, на котором мы остановились, несколько выше локтя. Она не сопротивляется и вздыхает.

— Мадемуазель Калиопа…

— Нет, не Калиопа… Христина. Калиопа была здесь прежде.

Черт возьми! Это забавнее, чем я думал!

VIII

30 августа.

Мне, как приезжему, начинают возвращать визиты. Каждый день с пяти до семи под маленьким лепным сводом, соединяющим мои два салона, — международный парад. Я принимаю в менее огромном из моих двух залов, в который попадают, проходя через большой.

И вот атташе, секретари, советники и министры, члены Контроля, члены Банка, члены акциза, финансисты, богачи всех племен — вороны, нет, коршуны всевозможного размаха приходят ко мне совершать селям. Мой слуга — кроат, расшитый золотом, как того требует мода, — продает им очень дорогой турецкий кофе, который, однако, много хуже кофе за десять пара — один су — в деревенских кофейнях на Босфоре.

И каждый прием приносит мне новое разочарование… Да, я разочарован, и разочарован до смешного.

Дело вот в чем. Я здесь — в столице страны, ощипанной до нитки, обманутой, сжатой в тисках и растерзанной на куски. Я живу в самом стане эксплуататоров — и сам эксплуататор, ибо я — европейский чиновник. На каком основании я наивно надеялся, что эти люди, вооруженные когтями и клювами, будут чем-нибудь отличаться от моих парижских знакомых?.. Конечно, я не думал здесь встретить костюмированных корсаров. В настоящее время от Норд-Капа до мыса Горн мужчины, кто бы они ни были — патагонцы, романцы или скандинавы, — если только это позволяет им кошелек, по вечерам надевают одинаковые фраки и одинаково целуют руки женщин. Но под фраком и галстуком с жемчужной булавкой я надеялся разглядеть клеймо странной профессии этих людей, посланных Европой сосать турецкую кровь… Черт возьми, должны же где-нибудь да высунуться концы щупалец!

Ничего подобного! Напротив. Мои посетители — финансисты, палачи Турции; посланники, сторожевые собаки финансистов — все одинаково милы и воспитаны. Некоторые из них остроумны, другие просто умны, все культурны. Их жены любезны и иногда порядочны. Словом, мои коршуны симпатичны с ног до головы и имеют вид почтенных людей, даже деликатных для нашего грубого века.

Вот оно, мое общество! Вместо пиратов передо мной светские люди, не более живописные, чем асфальтовый тротуар. Очень хорошо! И в Константинополе, где Стамбул — офорт, а Босфор — пастель, посреди пестрой толпы, кишащей на Большом мосту, среди хаоса из пятнадцати племен и двадцати фанатических религий это кажется бледным, бесцветным пятном.

Exceptis exceptionibus 32,— как говорили во времена моей прабабки…

IX

Воскресенье, 4 сентября.

Черт возьми, да! За исключением исключений. Я отдаю почетную дань дипломатам и финансистам. Выходящая от меня пара, пожалуй, является ярким пятном даже на фоне восточной декорации. Это двое мужчин. По справкам в словаре, слово «пара» применяется и к мужчинам, когда оно дополняет количественное представление «два» идеей «взаимной любви» или «общности интересов». Мне думается, здесь именно последний случай.

Эта пара позвонила ко мне в то время, когда я был погружен в чтение «Баязета», турецкой трагедии Расина. Я дошел до своего любимого двустишия:

Страшись безумия отчаянной влюбленной: Лишь слово мне сказать — и ты погиб.

Когда мой раззолоченный кроат просунул поднос с карточками между мной и Расином, я прочитал:

Обе карточки были отпечатаны на пергаменте одинаковым шрифтом. (Здесь пергамент в большой моде для визитных карточек.)

Я несколько удивился: Англия вовсе не так уж дружна с Россией, особенно в турецких делах, чтобы чиновники этих стран выступали сообща. Но, впрочем, это меня не касается.

Я приказал принять.

Англичанин вошел первым. Из глубины огромной гостиной мне показалось, что он вошел один. Под лепным сводом ему пришлось нагнуться: это — великан; но он так пропорционально сложен, что на его рост обращаешь внимание, только когда «сэр» рядом с дверью или под низким потолком…

Он остановился за несколько шагов, церемонно отвесил поклон и назвал свое имя. Потом, отодвинувшись в сторону, открыл мне своего спутника, до сих пор невидимого за его спиной. И я был так поражен этим фантастическим явлением, что князь Чернович тоже успел мне поклониться и назвать себя раньше, чем я овладел собой.

Но я в ту же минуту отметил существенную характерную черту этой особы, так ловко умеющей стушевываться. Я уловил его физическую гибкость — гибкость резинового плясуна. Он сумел скрыться за спиной этого колосса, как предатель из какой-нибудь мелодрамы: я увидел его только тогда, когда он сам этого захотел. И потом, без всякого перехода, он сделал точно такой же поклон и произнес такое же приветствие, как англичанин — тот же короткий кивок головой, тот же британский акцент. Для этого славянина, похожего на кошку, было настоящим подвигом подражать этому отлитому из железа саксонцу.