Клод Фаррер – Корсар (страница 78)
— Пусть будет так! — согласился Луи Геноле, оставаясь озабоченным, так его мучило одно сомнение. Впрочем, он долее не мог сдерживаться:
— После того, как мир теперь заключен с англичанами, голландцами, а также и с испанцами, что же ты-то будешь делать со своим фрегатом, если кавалер, несмотря на всю свою смелость, не решается с ним ничего другого сделать, как продать его по цене старого дерева? Не забудь, Тома, что теперь адмирал не даст тебе никакого каперского свидетельства.
— Ба! — молвил Тома, беззаботно смеясь, — конечно, король остается королем, но и Флибуста остается Флибустой. Что же ты думаешь, что там наши старые приятели, Братья Побережья, — Краснобородый и его девка Рэкэм, так же как и все остальные: уроженец Дьеппа, Венецианец, флибустьер с Олерона, — сами-то подписали, что ли, мир с кастильскими обезьянами? Не беспокойся, Луи! Оставь свои заботы и не отчаивайся. То, в чем нам откажет адмирал, то всегда как-нибудь сумеет нам разрешить господин д’Оже-рон, хотя бы от имени португальского короля!
На что Луи не нашелся ничего возразить. Действительно, разве не обстояло дело именно так семь лет тому назад? К тому же, можно ли было подумать, чтобы в Нимвегене, где только что был подписан мирный договор, послы его величества, занятые таким большим числом ведущих между собою войну королевств и провинций, хотя бы вспомнили, что где-то на свете существует некая Тортуга?
Тома радостно продолжал:
— И представляешь ты себе, брат мой, Луи, как мы снова теперь бросим якорь на рейде этой незабвенной Тортуги и нанесем весьма церемонно визит губернатору, уже не в качестве ничтожных капитанов на посылках у арматора и поставщика, как раньше, но как настоящие начальники и вельможи, которые сами себе и поставщики, и арматоры, и могут, наконец, равняться с теми прославленными флибустьерами, которые никому не подчиняются, часто даже самому королю!
На этом закончил Тома. И Луи, молчаливый и меланхоличный, подумал, что бесполезно было бы что-нибудь на это возражать и что действительно это заранее предрешенное дело.
Они снова стали прогуливаться, идя под руку куда глаза глядят. Наступало ночное время, но ветер не стихал. Соленые брызги больших волн перелетали через отлогий берег и мелким дождем падали даже на куртину. Луи, повернувшись лицом к морю, раскрывая рот, принялся дышать полной грудью, как бы желая наполнить свои легкие и внутренности чистым воздухом этого целебного и бодрящего бретонского моря, которое больше даже, чем земля, было его подлинной и обожаемой родиной…
При увеличивающейся темноте они, сами того не замечая, возвратились к башне Богоматери, где им надлежало покинуть городской вал и спуститься в город по ступенькам, выбитым в граните стены. Дойдя до этих ступеней, они приостановились, чтобы бросить взгляд на благородный вид двух островков, Большого Бея и Малого Бея, которые море и туман опоясали двойным кольцом белоснежной пены.
Луи, выпустив тут руку Тома, протянул руки к горизонту, как бы желая охватить его:
— О, брат мой, Тома! — воскликнул он; и голос его, столь спокойный и сдержанный обычно, дрожал и трепетал, подобно голосу влюбленной женщины. — О, брат мой, Тома! Когда ты взглянешь в последний раз на все это, на родное наше, бретонское… что мне кажется красивее и отраднее, на мой бретонский вкус, чем всякие американские Тортуги, несмотря на их лазурные небеса и их огненные солнца… когда ты на все это взглянешь, взглянешь в последний раз, разве не разорвется твое сердце, переполнив грудь твою, и разве не утонут твои глаза в потоке слишком горьких слез?
Тома, внезапно вздрогнув, вытер себе рукой лоб, который вдруг увлажнился, покрывшись мелкими каплями холодного пота.
— Разве не покажется нам все это, — сказал он решительно, — гораздо красивее и милее, когда мы снова сюда вернемся как настоящие и славные вельможи, столь богатые, столь могущественные и столь благородные, что каждый, волей-неволей, согнет пред нами спину и, встретив нас, опустится на колени?
Он снова взял под руку Геноле и, прижимая его к себе, властно и в то же время вкрадчиво сказал:
— Брат, брат Луи, ты ведь знаешь, что ныне все мои близкие по плоти и крови, все мои родственники и свойственники, одним словом, все те, которых, однако же, я сделал тем, что они есть: знатными, почитаемыми, уважаемыми и почтительно всеми встречаемыми… ты ведь знаешь, что ныне все они, сколько их ни на есть, плюют на меня и меня отталкивают! Брат Луи, ты, который меня никогда не покидал в течение шести суровых годов войны и каперства… ты, который всегда бывал рядом со мной и своим телом старался меня защитить каждый раз, как нас поливало частым дождем свинца и железа… ты, который и теперь, один во всем моем родном городе, меня не отталкиваешь, не плюешь на меня, но, напротив, еще нежнее меня любишь и еще с большей бдительностью и теплой любовью стараешься меня уберечь… так знай же, брат Луи, что отныне ты, ты один мне и отец, и мать, и братья, и сестра, и все, все вместе! И что мне не надо других родных, кроме тебя, тебя одного, Луи Геноле, моего помощника, моего матроса и настоящего моего брата и Брата Побережья!
Порывисто он сжал его в своих объятиях.
— О, брат мой, брат Луи! Я снова ухожу в море, чтобы сызнова пуститься вдаль и таким образом удалиться от злых людей и удалить от них любимую мною подругу. Брат Луи, брат мой, отпустишь ли ты меня одного туда, куда я отправляюсь?
Луи Геноле вздохнул; ибо с высоты этой куртины Богоматери, на которой они находились, он мог заметить, встав на цыпочки, поверх Пласитров и Известкового переулка, кровлю своего собственного родного дома, расположенного, как известно, на улице Решетки. И дом этот был очень дорог его сердцу, сердцу покорного сына и благочестивого малуанца. Тем не менее он и двух секунд не медлил с ответом. И когда Тома повторил:
— Луи, брат мой, Луи, отпустишь ли ты меня одного? Геноле, в свою очередь, ответил ему нежным объятием. — Увы! — сказал он. — Ты же знаешь, что нет! Могу ли я?
Теперь между ними все было сказано. И никогда больше они не возвращались к этому. Верно, написано было на какой-то странице в большой божьей книге, что Луи Геноле в течение всей своей жизни и даже при самой своей кончине не покинет своего капитана, былого и всегдашнего, и что Тома-Ягненок, снова отправляясь к Островам ради неведомых приключений и набегов, снова возьмет Луи Геноле своим помощником, матросом, братом и Братом Побережья, — доколе Бог соизволит продлить тому и другому жизнь…
XI
И вот Луи Геноле, помощник, подобно тому, как он это уж не раз делал и раньше, стал подготавливать все необходимое для предстоящего похода «Горностая». И хотя он не забыл ни одной мелочи, а главное постарался набрать команду из прошедших огонь и воду молодцов, не знающих страха любителей приключений, тем не менее он ухитрился сделать все так незаметно, что никто в городе вначале и не подозревал этого. Очевидный плюс: так как вооружение корсарского фрегата в мирное время не могло не раздражить господ из Адмиралтейства; всяких же объяснений с помянутыми господами надлежало избегать вплоть до того дня, когда бумаги «Горностая», оформленные любезной рачительностью славного господина д’Ожерона, не доставили бы Тома и его команде право расхаживать по всем морям, имея в качестве груза двадцать восемнадцатифунтовых пушек, а вместо отборного провианта — полную констапельскую здоровых ядер новой отливки и порядочный запас здоровенных бочек с порохом…
Так что ни один малуанец не знал о том, что Тома-Ягненок принял решение снова пуститься в море. Одна лишь Хуана узнала об этом из собственных уст корсара; но можно было не опасаться, что она разгласит тайну. Геноле же ни слова не сказал даже своему отцу и матери, хотя это ему было нелегко, так как он был таким нежным и ласковым сыном, каких теперь, в наш развращенный век, уже не встретить. Законтрактованным же матросам было поставлено условие не болтать под угрозой нарушения контракта. Так что если они и шептались, то с глазу на глаз и только при закрытых дверях в кабаке. Таким образом, тайна оттуда не вышла и осталась погребена в чашах, кружках, стаканах и бокалах. Горожане, дворяне и именитые лица ни о чем не были осведомлены и семья Трюбле не больше других.
Старик Мало и супруга его Перрина, совершенно не подозревая, что их парнишка, которого они продолжали втайне любить, так же, как отец и мать блудного сына, — по евангельскому слову — не переставали любить его, пока он путешествовал вдали от них; находится накануне путешествия и должен расстаться с ними, не сказали ни одного родительского слова, чтобы задержать его, и спокойно оставались у себя дома, оба убежденные в том, что рано или поздно сыну их надоест его поганая девка, и он, прогнав ее, вернется просить прощения, которое они охотно поскорее бы ему дали. Они успокаивали себя таким образом, а впоследствии горько сожалели, что были недостаточно проницательны и недостаточно также снисходительны. Ибо Тома, страдавший, как известно, от своего отчуждения и от враждебности, которую выказывал ему весь город, был в таком состоянии, что малейшее проявление нежности со стороны родных его, наверное, удержало бы на берегу и привязало к отчей земле, дорогой все же его малуанскому сердцу. Но этого проявления нежности он так и не увидел…