Клод Фаррер – Корсар (страница 72)
Тома, никогда не помышлявший об этом, невольно подскочил на месте.
Хоть он и сам был очень набожен, ему и в голову не приходило, что его милой может вдруг понадобится пойти на исповедь. Он очень страстно ее любил, но, несмотря на это, — или, как знать, быть может именно потому, — видел в ней просто-напросто настоящую язычницу, предававшуюся странному идолопоклонству, вроде ее почитания некоей Смуглянки, столько раз призывавшейся на помощь и столько раз проклинавшейся… язычницу, да, — или хуже того: создание полудемоническое, настолько странно сладострастное, настолько пылкое в утехах любви, что христианин подвергал некоторой опасности свою душу, прикасаясь своим телом к этому пылу. Луи Геноле, человек на редкость благоразумный, недаром много, много раз крестился при виде той, кого он про себя называл колдуньей. И вот этой колдунье или полудемоническому созданию вдруг понадобились обедни и священники, исповеди и причастия, ни дать ни взять, как какой святоше, стремящейся каждый праздничный день подойти к алтарю.
— Ну, что же? — спросила Хуана. — Вы молчите?
Он не знал, что ответить. Данный случай был не только чрезвычайно странный, но и чреватый последствиями. Куда же ее повести, эту еще никому не известную иностранку? К какому священнику? В какую церковь? Очевидно, только не в собор, куда собираются
— Ну? — нетерпеливо повторила Хуана. — О чем вы размечтались, разинув рот?
Он опять ничего не сумел ответить. Тут она вспылила.
— В чем дело? — крикнула она. — Или ты меня стыдишься? Или я слишком безобразна или слишком плохого рода, чтобы появляться рядом с подобным тебе мужичьем перед твоей Богородицей Больших Ворот или с большой дороги, Богородицей пиратов и разбойников? Пес ты эдакий! Заруби себе на носу: в следующее же воскресенье ты отведешь меня за руку в самую святую твою церковь или же, клянусь памятью моего отца, которого ты убил, — предательски! — ты раскаешься!
V
Между тем как раз в тот день, а было это в пятницу, кладбищенские ворота были открыты, согласно распоряжению господина епископа, желавшего, чтобы раз в неделю, а именно в пятницу, — день, освященный страстями господними — благочестивым малуанцам было предоставлено право и возможность помолиться на могилах своих близких. Вот через эти-то открытые ворота и вошла женщина, держа за руку ребенка. Женщина эта была скромно одета, в дрогетовой юбке и черном вдовьем чепце. Ребенок, небольшого роста, но очень стройный, живой и крепкий, не смеялся, однако же, и не резвился, но смирно держался подле матери. Оба они, не теряя попусту времени, прошли среди старых и свежих могил, как люди, хорошо знающие дорогу, и, наконец, опустились на колени перед бедным, почти жалким деревянным крестом, на котором написано было имя Винцента Кердонкюфа.
Женщина была Анна-Мария Кердонкюф, сестра покойного; а ребенок — собственный незаконный сын Тома Трюбле, рожденный этой Анной-Марией, незамужней матерью.
Месяцев через пять после смерти злополучного Винцента, месяцев через пять, значит, и после отъезда Тома, капитана «Горностая», бедная Анна-Мария, покинутая отныне на долгое одиночество — или навсегда, — родила этого незаконного сына, в лето господне 1673-е во вторую пятницу великого поста…
Всякая девушка, которая споткнется и сойдет с прямого пути честной женщины, всегда дорого платит за свою слабость или глупость. Но Анна-Мария в данном случае поплатилась по крайней мере за четверых и двадцать раз готова была умереть от множества оскорблений, жестокостей и даже грубых нападок, которые градом сыпались на нее со всех сторон. Как она все-таки спаслась и не умерла сразу же от голода и холода, как вскормила своего ребенка, воспитала и обучила его, — пожалуй лучше, чем своих законных отпрысков разные мещанки и знатные дамы, должным образом обвенчанные, гордящиеся этим и мужьями своими, и очень часто даже наставляющие рога, — Бог знает, и только он один!..
Конечно, все вначале отталкивали ее, оскорбляли, показывали на нее пальцем. Отец ее и мать, люди добродетельные, поспешили выбросить ее на улицу, как только проступок ее получил огласку. Она ютилась, где могла, и родила на улице — как бездомная кошка или собака — так как родильные приюты, разумеется, строятся не для потаскух! Даже при этом бедственном ее состоянии прохожие отворачивались от нее. И только две монахини монастыря Богоматери совершили милосердный поступок и соблаговолили присутствовать при ужасных родах этой зачумленной. Ребенка же из большого снисхождения окрестил священник, без церковного звона и подарков, понятно. После чего никто больше не беспокоился ни о матери, ни о ребенке.
Несмотря на это, мать выжила, сын тоже. Эта Анна-Мария Кердонкюф чего-нибудь да стоила. У нее не было недостатка ни в энергии, ни в решимости, и, кто знает? — ей, может быть, не потребовалось бы особенно благоприятных условий для того, чтобы сделаться самой порядочной из порядочных женщин у домашнего очага супруга, который бы очень гордился, и вполне справедливо, такой женой. Рок судил иначе. Но даже низведенная до состояния полного ничтожества — каким становится не имеющая мужа роженица, — прежняя подруга Тома Трюбле сумела честно зарабатывать свой хлеб насущный, несмотря даже на то, что весь город изощрялся всячески, чтобы его сделать ей горше полыни.
Прошло пять лет горького одиночества. У Анны-Марии Кердонкюф не осталось больше ни родных, ни близких, ни друзей. Родители отвергли ее, запретив ей даже носить их имя, считая, что она марает его, и заставив ее при помощи господ из Магистрата, которые издали специальное постановление, именоваться просто Анной-Марией. Просто Анна-Мария не принадлежала, стало быть, ни к какой семье, и естественно, что каждый старался быть от нее подальше. С какой стати стали бы посторонние принимать в ней участие и спасать погибшую дочь от справедливого гнева уважаемого родителя?
Впрочем, никого не удивляла такая суровость со стороны отца. В противоположность Трюбле, простым рыбакам, которые мало-помалу разжились благодаря каперству, Кердонкюфы были из старинного рода горожан, состояние которых, когда-то гораздо более значительное, постепенно оскудело. Но, как это свойственно людям, гордость и тщеславие этого рода, близкого к упадку, возрастали по мере ослабления денежного могущества. Так что дурное поведение несчастной Анны-Марии словно каленым железом прижгло уже задетое и страдающее самолюбие всех Кердонкюфов, имевшихся в наличии в Сен-Мало.
Хуже всего было то, что эти самые Кердонкюфы свысока относились к Тома Трюбле, отпрыску рыбачьего рода, когда он вознамерился, как уже известно, чуть-чуть поухаживать за их невинной еще Анной-Марией… Ухаживание это не могло, конечно, остаться незаметным для зорких глаз сплетниц и балаболок… И вот Кердонкюфы начали кочевряжиться. Так что парень обиделся; и это презрение к нему со стороны родных его возлюбленной, без сомнения, укрепило его в намерении окончательно порвать с ней. Гильемета Трюбле, сначала подруга, а затем соперница и враг Анны-Марии, радовалась этому разрыву, которому и сама всеми силами способствовала. И Кердонкюфы, со своей стороны, ему порадовались, хотя им и было досадно слышать, как эти же балаболки запели другую песню и стали болтать повсюду, что сам же парень Трюбле послал к черту Кердонкюфскую дочку… Впрочем, они делали вид, что не замечают этих сплетен, твердя всем и каждому, что никогда девушка, подобная их Анне-Марии, такой благородной крови и происхождения, не удостоила бы даже вниманием этого беспутного малого, это ничтожество, возымевшее наглость поднять глаза на столь недосягаемую для него высоту. Когда же обнаружилась беременность Анны-Марии, они уже не посмели обвинять Тома и требовать удовлетворения. Раз дочь их совершила ошибку, она перестала быть их дочерью. Впрочем, что касается Тома, то месть Кердонкю-фов должна была немедленно поразить его иным образом: раз Винцент умер, то не ясно ли, что убийца — Тома?
Так судили Кердонкюфы. По счастью, господа из Магистрата решили иначе.
И как всегда случается со всяким, даже запутанным делом, и это дело, в конце концов, постепенно устроилось. Тома, завоевав славу и богатство за океаном, прослыл в конечном счете таким молодцом, что всякие клеветнические толки на его счет заглохли. Винцент, ставший прахом, был забыт. И только самые застарелые и скверные городские распутницы продолжали еще сплетничать насчет Анны-Марии, которая, впрочем, никогда и не выходила из своей конуры, разве что на прогулку со своим малышом, которого она тем сильнее любила, чем больше он ей стоил слез, и который становился славным человечком, умным и хорошим.