реклама
Бургер менюБургер меню

Клод Фаррер – Корсар (страница 63)

18

Тотчас же Тома, увлекая Хуану, ринулся с поднятым топором в проделанное отверстие. И оба невольника отважно последовали за ним.

За дверью помещалась узкая и длинная комната, и в этой комнате за столом сидело рядом трое мужчин, вооруженных шпагами и пистолетами. Все трое были великолепно одеты. И как только Тома увидел этих людей, он почувствовал уверенность, уверенность, полную и безусловную, хотя необъяснимую, что это отец, брат и жених Хуаны. Так на самом деле и было. Тогда он двинулся на них. Но Хуана, узнав их сама, вскрикнула так пронзительно, что Тома невольно остановился и повернул голову к своей пленнице.

Это было для него несчастьем, так как на крик Хуаны ответило шесть пистолетных выстрелов. Все три испанца разом вскочили и выстрелили обеими руками. Убитые на месте негры повалились друг на друга. Тома, с простреленным бедром, разодранным левым плечом, все же двинулся вперед и ударил топором с такой силой, что до самой шеи рассек голову первому из трех своих противников. Двое других, отступив на шаг, выхватили шпаги. Тома повернулся к ним, размахивая окровавленным топором. И так грозен был его взгляд, что они, вдвоем против одного и невредимые, сначала не смели на него напасть. Секунды четыре все оставались на месте, неподвижные, в нерешительности.

Но тогда Хуана, выйдя, наконец, из своего оцепенения и увидев, что из простреленного бедра и раненого плеча ее врага струится кровь, что топор дрожит в ослабевшей руке, сочла Тома побежденным. Заранее торжествуя, она разразилась пронзительным смехом. Смех этот подстегнул Тома, как удар кнутом по лицу. Он сразу бросился вперед, взмахнул рукой, ударил. Обе направленные на него шпаги задели его, но не сильно, так как оба противника отскочили назад, уклоняясь от топора. Один из них все же упал с разверстой грудью. Оставался последний. Но Тома, почти обессиленный, уже нетвердо держался на ногах, с трудом поднимая отяжелевший топор, тогда как испанец играл, как соломинкой, своей рапирой, длиной в четыре фута.

Тома, теряя силы, споткнулся. Он готов был упасть, и испанец уже приближался, чтобы воткнуть ему прямо в сердце свой клинок, когда Хуана снова разразилась своим ужасным смехом. И опять Тома подскочил, как умирающий конь, поднятый шпорой. Испанец тщетно сделал выпад: шпага, воткнутая до эфеса, не остановила последнего порыва корсара: топор, быстрый, как молния, оказался проворнее шпаги. Аль-кад — это был он — рухнул первый, мертвым. Тома, умирающий, свалился на его труп. И осталась одна Хуана.

Много времени прошло. Застыв, словно окаменев, Хуана не двигалась с места. С ужасом смотрела она на груду тел этих людей, только что живых и сильных.

Очень много времени прошло. Наконец, пленница решилась подойти, посмела наклониться, посмела рукой дотронуться до этих тел.

Трое уже холодели. Этим ничто уже не могло помочь. Четвертый был еще теплый, не только теплый, — горячий. И это был Тома. Несмотря на свои пять ран, Тома не был еще мертв, только без сознания: и его пожирала горячка.

Тотчас Хуана выпрямилась, приняв мрачное решение. В двух шагах от нее валялся кинжал без ножен, выскользнувший у кого-то из-за пояса. Хуана схватила его, вернулась к Тома…

Но не ударила…

Она занесла руку и бессильно опустила. Неведомая сила, всемогущая, разжала ее стиснутые пальцы, вырвала из них кинжал. Обезоруженная, она глубоко содрогнулась всем телом. Между тем ни гнев ее, ни ненависть не ослабели. Человек, лежавший здесь, взял ее в плен, притеснял, неволил, потом унижал; это он только что убил, на глазах у нее, ее жениха, отца, брата… Она ненавидела его… Да. Но убить его, нет… она не могла…

Она не могла… Он слишком был силен, слишком храбр, слишком прекрасен, пожалуй, лежа так, в крови, победителем, на этой груде вражеских трупов…

И вдруг Хуана опустилась на колени перед этим человеком — перед Тома-Ягненком и, разрывая его одежду, запачканную большими красными пятнами, разрывая также собственное платье тонкого полотна… стала перевязывать эти пять глубоких ран…

KOPCАP

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

КОРОЛЬ

I

Через шесть месяцев после захвата Сиудад-Реаля флибустьерами Тома-Ягненка Луи Геноле — бывший на «Горностае» помощником того Тома, который тогда был всего лишь Трюбле, — как-то вечером снова пристал к берегам Тортуги на совершенно новом корсарском фрегате, доставившем его прямо из Сен-Мало.

Как только отдали якорь, Луи Геноле с беспокойством навел подзорную трубу: «Горностай» ли это все еще там покачивается на плехтовом канате? И все ли цело и невредимо на этом жалком суденышке, так давно уже разоруженном и заброшенном? Ибо Луи Геноле так думал.

Но приятно было его удивление: «Горностай», стоявший все на том же самом месте, принарядился. Рангоут его был в полном порядке, а корпус заново окрашен. На кормовом флагштоке развевался великолепный малуанский флаг; и это было еще не все: на топе грот-мачты красовался еще один горделивый знак — знак своеобразный, впрочем. Луи рассмотрел большой кусок флагдука ярко-красного цвета, заканчивающийся двумя косицами, а посередине что-то вроде барана или ягненка, как будто вытканного золотом.

— Это что ж такое? — спрашивал себя Геноле, тараща глаза.

Потом он пожал плечами. Долго ли узнать, что это такое, — стоит только съездить посмотреть.

— Вельбот! — приказал он.

И прежде даже, чем нанести, согласно этикету, визит господину д’Ожерону, по-прежнему управлявшему от имени короля Тортугой и побережьем Сан-Доминго, Луи Геноле отправился с визитом к Тома Трюбле.

Тома Трюбле, Тома-Ягненок, ждал этого посещения, стоя у выхода к трапу и топая ногами от нетерпения. Он еще издали заметил приближение своего бывшего помощника, и сердце его билось, так как он не переставал горячо любить его. Как только Луи Геноле взобрался по трапу, он схватил его и стал обнимать и целовать изо всех сил. Так что у того дух захватило, и он даже не сразу мог вскрикнуть. Наконец, он вскрикнул. И не без причины! Тома, этот Тома, которого он снова видел, Тома, переменившийся с головы до ног. Он производил впечатление родовитого вельможи: в шляпе с тройным галуном и гигантским красным пером, в пышной одежде из синего бархата, шитой золотом по всем швам, каковая одежда спускалась ему ниже колен. В довершение всего два невольника-метиса в костюме ливрейных лакеев, точно две тени, следовали за упомянутым вельможей. Разинув рот, Луи разглядывал своего бывшего начальника. И для первого приветствия у него не нашлось ничего сказать, он только воскликнул:

— О, брат мой, Тома! Ты прямо великолепен и наряднее, чем в светлое воскресение!

— Ба! — молвил Тома, хохоча во все горло. — Разве ты не знаешь, брат мой, Луи, что в твое отсутствие, — которое, видит Бог, показалось мне длиннее сорока постов, вместе взятых, — я, Тома, стал очень богат и очень славен? Ты только послушай! Адмирал флота, генерал армии, губернатор города… словом, чуть ли не принц или король!.. Я всем этим был!.. И доказательство тому — мое монаршее знамя, которое еще развевается вон там… Взгляни!.. Да, всем этим я был, брат мой, Луи: император, почитай! Но люблю тебя, тем не менее от всего сердца!

Он снова обнял его с такой нежностью, что добрый Геноле, затисканный и зацелованный, почувствовал, что все беспокойства и сомнения покидают его сердце.

— …Итак, — сказал в заключение Тома, развернув от начала до конца свою изумительную повесть, — итак, город был, можно сказать, взят, я же лежал недвижим, почти мертвый. Тогда-то, брат мой Луи, поверишь ли, девка сама, хоть я и был в ее власти, не только меня не прикончила, как я бы, наверное, сделал на ее месте, но перевязала мои раны! Мало того: перевязав их, она стала меня лечить, ухаживала за мной, глаз не смыкала, пока я спал и бредил, — одним словом, вылечила меня… И клянусь тебе, что никакая сиделка или сестра милосердия не была бы так искусна и внимательна! Так что вот как дела теперь обстоят: все худое между нами позабыто, и воцарилась любовь.

— Бог ты мой! — пробормотал изумленный Луи Геноле.

Он невольно перекрестился. Приключение казалось ему и необычайным, и непонятным, что-то тут было нечисто!

— А добыча, ты себе и представить не можешь! — продолжал корсар. — Ею нагрузили, кроме «Горностая», еще восемь больших судов, захваченных нами в самом порту Сиудад-Реаля, из которого они не посмели выйти — трижды глупые трусы! — боясь, что наш фрегат настигнет их в открытом море… Из этих-то восьми кораблей четыре, самых прочных и лучше всего построенных, были специально предназначены для металла как в слитках, так и в чеканке. Серебром нагрузили целых три корабля, золотом, камнями, кружевами и дорогими тканями — четвертый. Наш венецианец, Лоредан, парень догадливый, захватил среди багажа своего большие весы, которые нам тут очень пригодились… Брат! Чистое золото весило двадцать тысяч шестьсот марок[62], серебро — шестьсот тысяч, даже больше! Я уж не говорю тебе о какао, кошенили, кампешевом дереве, разной мануфактуре, муке, оливковом масле и об отличном вине, которого мы забрали восемьсот бочек и которое, конечно, очень помогло мне вернуться к жизни, так как в течение всего грабежа я, как уж говорил тебе, был почти что при смерти, и подруга моя, Хуана, ни днем, ни ночью не отходила от моего изголовья. Однако же это не помешало Флибусте поступить по отношению ко мне благородно: старый товарищ, Краснобородый, вице-адмирал флота и генерал-лейтенант армии, стало быть, главный после меня начальник, заявил в совете во время дележа, что ввиду блестящей победы, мною подготовленной и одержанной, а также ввиду тяжких ранений, полученных мною в бою, недостаточно вознаградить меня пятью долями, причитающимися мне по договору; он полагает справедливым уделить мне еще пять. Что все и одобрили громкими криками. Так что в день моего выздоровления — а мы уже тогда две недели как вернулись на Тортугу — несколько человек явились ко мне с торжественным визитом и выкатили мне три славных бочонка, полных золота, а в этих бочонках побрякивало и позванивало семьсот двадцать шесть тысяч французских ливров да, кроме того, поднесли мешочек с такими жемчугами и драгоценными камнями, каких нет и у его величества нашего короля! С того дня Хуана носит на шее ожерелье из тридцати бриллиантов; а господин д’Ожерон, как только увидел эти бриллианты, так сейчас же предложил мне за них, если я соглашусь их продать, тридцать тысяч экю!