Клод Фаррер – Корсар (страница 35)
— Тома, сынок, расскажи подробнее! Что это был за Голландец?
Тома Трюбле в подтверждение энергично тряхнул головой:
— Паршивец, сударь! Гильом Морван, как его увидел, вообразил, что это какой-нибудь купеческий корабль, благо они, желая действовать исподтишка, припрятали баратею под парусину. Мы тогда бросились их нагонять. И на расстоянии, как бы сказать, двух мушкетных выстрелов на паршивце отдали каболки, которыми был принайтовлен парус, и открыли бортовую артиллерию.
— Ну, и тогда?
— Тогда чуть было не вышло дело дрянь: потому что Гильом Морван не зарядил наших орудий, кроме двух погонных пушек. Да, вдобавок, у того были восемнадцатифунтовые и числом двадцать четыре[48], что давало ему двенадцать выстрелов по правому борту против наших восьми да еще двенадцатифунтовых. Ну, тогда понятное дело!..
— Продолжай, сынок.
— Нас порядком потрепали, сверху донизу, сударь. Я к самому важному бросился, стало быть, к орудиям, чтобы вытащить пробки[49], изготовиться, зарядить и все… А тем временем Голландец нам влепил два бортовых залпа, да так метко, что, когда я снова выбрался на шканцы, то увидел, что нам срезало брамселя, фор-марсель тоже и что наши начали сдавать. Иные попрыгали в люки, чтобы запрятаться в трюме. А один дурной… нет нужды его называть, чтобы не позорить его семью, так как он малуанец… один дурной, стало быть, теребил фал для спуска флага[50]. Первым делом я к этому двинулся и строго с ним поговорил, пистолетной пулей в голову… Так уж нужно было, верно говорю…
— Хорошо, милый мой! А дальше?
— Далыпе-то… да все так же! Гильом Морван и Ив Ле Горик уж свалились. Выходило мне принять команду. Поэтому я решил пристать к Голландцу, благо он продолжал нам всыпать, сколько мог, в самое брюхо двойными залпами, а мы слишком слабо отвечали. Так бы долго мы не протянули, сударь.
— Я то же говорю! Только как же ты пристал, паренек?
— На одном руле[51], раз все постарались забраться поглубже в трюм. Я чуть ли не один и был на палубе. Но как только мы встали борт к борту с неприятелем, я живо выгнал всех наверх…
— То есть?
— Гранатами, черт подери! Которые я им побросал на головы! Этак ребятам стало жарче снизу, чем сверху. Вылезли, поверьте. И в такой ярости, чта стало совсем просто двинуть их на того. Тем более, что это племя канониров и не подумало даже бросить свои пушки, чтобы нас встретить. Им кроме банников[52] нечем было и крыть, можно сказать. Живо все кончили.
— Опять, скажу, хорошо! А призовое судно?
— Потоплено, сударь. Рук не хватало, чтобы его увести. У нас и так было семнадцать убитых, как я докладывал вам, да сорок пять раненых, из которых добрая половина либо изувеченных, либо выведенных из строя. К тому же приз стоил гроши: никакого груза и старый корпус.
— Сколько пленных, Тома Трюбле?
Тома Трюбле, переступая с ноги на ногу, покачал свое грузное тело и улыбнулся:
— Чего, сударь!.. Какие там пленные!.. Во-первых, не хватало помещения. А потом ребята слишком перетрусили, теперь это приводило их в смущение. Невозможно было оставить на «Большой Тифене» свидетелей такой штуки: как малуанцы попрятались в трюм от неприятеля. Никак невозможно! Потому, когда топили Голландца, я не обращал внимания на его экипаж. Ну, и вот. Что об этом толковать.
— У них были шлюпки?
— Да… поломанные чуточку… Но они сколотили вроде как бы плот… И потом они всегда отлично плавают, эти голландские крысы…
Тома Трюбле от души рассмеялся.
Арматоры тоже смеялись. Жюльен Граве один возразил для проформы:
— Все же, милый мой, Тома…
Но господин де ла Трамбле, старший среди всех, положил ему на плечо руку:
— Э, приятель!., или вы позабыли, как флиссингенцы захватили нашу «Лилию» в пропитом году? А как они поступили с пленными, эти флиссингенцы? Просто подвязали им камней к пяткам и побросали за борт на стосаженной глубине под тем предлогом, что флаг будто бы сперва был спущен, потом снова поднят… Как будто не случается никогда картечи перерубить фал!
— Да! — подтвердил Жан Готье.
И Пьер Пикар презрительно закончил:
— Бог ты мой, сколько препирательств!..
— Право, больше слов, чем людей потонуло!..
— Уж не боитесь ли вы, господа, что у голландцев мамаша помрет.
Они оставались на ступеньках, ведущих в залу собраний, в южном углу двора Равелина. В это время на башне Больших Ворот два раза ударил колокол «Хоремма». Тогда Жюльен Граве, сойдя со ступенек, подошел к своему капитану, чтобы дружески взять его под руку.
— Тома Трюбле, — сказал он, — Тома, сынок, ты честно поступил, и я за это ценю тебя. Теперь пора, ступай в Адмиралтейство. Мы постараемся, если возможно, добиться, чтобы не тянули с осмотром[53]; надо поскорее отпраздновать на берегу достойным образом победное возвращение наших славных малых. Исполнивши эту обязанность, мы с тобой поговорим о чем надлежит…
Они тронулись в путь, и остальная компания последовала за ними.
Однако же, когда они прошли главный свод между двумя большими башнями и ступили на малуанскую мостовую, Тома Трюбле вдруг оставил руку своего судохозяина и обернулся, глядя на городскую стену.
В соответствии бронзовому Христу, водруженному над внешней аркой, лицом к рейду, гранитная Богоматерь высилась над внутренной аркой, лицом к городу. И Богоматерь эта — Богоматерь Больших Ворот, которую попы называют также Богородицей Скоропомощницей, наверно, столько сотворила чудес кончиком своего мизинца, сколько все святые, в самых святых местах, не сотворили и не сотворят всеми своими разукрашенными мощами…
Вот почему Тома Трюбле, не заботясь о почтенных гражданах, терпеливо его ожидавших, одним взмахом руки скинул шапку, башмаки, фуфайку и штаны и затем в одной рубашке, опустившись голыми коленями на твердую мостовую, три раза подряд прочел Богородице все, какие только знал, молитвы, исполнив таким образом добросовестно обет, который он тайно принес в самый разгар недавнего боя, в тот самый миг, когда, казалось, все погибло и когда он решил, что одна лишь Богоматерь Больших Ворот способна нездешней силой восстановить почти безнадежное положение, разбить уже торжествующих голландцев и даровать уже искромсанным малуанцам невозможную и чудесную победу.
III
Мало Трюбле, держа в руке кочергу, наклонился над тлеющим очагом и стал мешать угли. Головешки затрещали, и снопы искр полетели в широкое отверстие трубы. Мало Трюбле снова уселся в кресло, положив свои большие, сухие и узловатые руки на резные дубовые ручки. Несмотря на четыре свечи в железном подсвечнике, в нижней комнате было темно.
— Гильемета! — позвал Мало Трюбле, — сними нагар! Гильемета живо поднялась исполнить приказание. Отражение четырех огней заплясало в глубине ее светло-голубых глаз, чистое золото заплетенных в косы волос сияло вокруг ее головы ореолом.
Оправленные свечи шире раздвинули вокруг себя светлые круги и к самым стенам отогнали темноту. Стала видна вся нижняя комната от светлого пола и до темных балок потолка.
Комната была прекрасная и почти новая. Оба шкафа и резной деревянный баул казались обстановкой богачей, а окно было завешено белыми занавесками, хотя оно было очень широкое и высокое и в нем было много стекол, и все целые. На лоснящемся дубовом столе сотрапезников ожидала кварта свежего островного вина и четыре кружки. Однако же пока мужчина был только один, Мало Трюбле, отец и глава семейства, и две женщины — Перрина, его жена, и Гильемета, его дочь. Одна шила, другая пряла.
— Мать, — заговорил снова Мало Трюбле, после небольшого молчания, — взгляни, который час на кукушке?
Кукушка была рядом с прялкой. Ее деревянный циферблат едва выделялся на деревянной стене. Перрина Трюбле должна была встать, чтобы разглядеть стрелки.
— Десятый час уже, — разобрала она наконец.
Она говорила сиплым голосом, издававшим ряд прерывистых и дрожащих звуков, без всякой певучести. А между тем она вовсе не была стара. Но жене рыбака, матери шести сыновей и четырех дочерей, сорок пять лет давят голову и плечи, как девяносто.
Мало Трюбле, узнав который час, нахмурил брови.
— В мое время, — произнес он, — дети больше поторапливались, чтобы провести у родителей первые посиделки после похода.
Гильемета подняла лицо от работы с видимым желанием возразить отцу. Но из уважения к нему остановилась.
Тогда мать немного погодя решилась выступить на защиту запоздавшего сына:
— Парня, может быть, задержал хозяин со своими бумагами. Теперь не то, что раньше: напачкают бумаги больше, чем аптекарь, когда счет подает.
Мало Трюбле, мало говоривший, медленно повел плечами и сначала ничего не ответил. Но минуты продолжали свой бег: кукушка пропела девять с половиной. И тогда Мало Трюбле, рассердившись не на шутку, заворчал:
— Сейчас «Хоремма» прозвонит тушить огонь. Порядочные люди никогда не сидят дольше!
На этот раз ни мать, ни дочь ничего не решились сказать. Только Гильемета поднялась, тихонько подошла к окну и раскрыла форточку, чтобы посмотреть на улицу.
Дубильная улица, называвшаяся так потому, что ее населял почти весь цех кожевников, очень узкая, извилистая и черная, как сажа, была в эту пору совсем пустынной из конца в конец. Высунувшись из окна, Гильемета могла различить справа высокий фасад нового дома, который ради каприза арматор Ив Готье, младший брат арматора Жана, выстроил вдалеке от зажиточного квартала, на краю улицы Кузнецов, которая упиралась в Дубильную улицу, как упираются друг в друга две планки наугольника. Все огни были в этой стороне потушены. Налево улица три раза кряду изгибалась так круто, что нельзя было видеть даже улицу Вязов, хоть это и было совсем рядом. Напряженно вглядываясь в темноту, которая с этой стороны была не так густа, потому что свет, падавший из невидимого окна, плясал по стенам и даже по гранитной мостовой, Гильемета чутко прислушивалась к отдаленным звукам, так как Тома Трюбле, возвращаясь, не мог миновать улицы Вязов.